—Тебя грехи обсели, а я надрывай себя, — проговорила она наконец злобно и закашлялась. — Последние силы трать…

—Да ведь не по моей воле, — отозвалась тихо молодая черница.

—Еще бы! У тебя воли нет и не будет! Натешилась ты ею, и годи! За этакую-то волю тут будешь гнить до смерти, а по смерти кипеть станешь в пекле, в серке пекельной, и не будет тебе пощады ни от людей, ни от Бога!

—Убили бы, задавили бы: мне пекло легче, чем ваши терзания!

—Ага, чувствуешь, — заметила черница. — А на что снова потушила лампаду?

—На что вы масла не даете? Это я буду матери игуменье жаловаться.

—Хе–хе! Жалуйся! Отсюда хоть разорвись, так твоих криков никто не услышит… а сюда мать игуменья не зайдет… А вот за такие слова твои я на тебя эпитимию наложу: и голодом проморю, и жаждою, и на гречихе лежать заставлю, и на горохе…

—Я не раба ваша! — воскликнула узница, грозно поднявшись. — А вы все рабы мои!

—Хе–хе–хе! — захихикала злорадно старуха. — Старое вспомнила? Прошло, минуло! Теперь ты в нашей, или в моей, власти, и что хочу, то и сделаю.

—Не сделаешь! Стоит только мне побороть свое сердце, покаяться перед малжонком, и он простит, простит все, я знаю, потому что любит, а коли простит, — то власть моя, и я растопчу вас ногою! — Глаза у затворницы сверкнули огнем, голос зазвучал властно, а повелительный жест заставил даже присесть злобную досмотрщицу.

Длилась минута молчания. В черством сердце черницы зазмеился было страх, и она уже готова была уступить узнице, прикрыть лаской суровость, но кипевшая злость пересилила это чувство.

—«Доки сонце зийде, роса очи выест»! — произнесла она тихо и самоуверенно. — Пока его ясновельможность навернется сюда, а он без зову матки игуменьи и не наведается, то я буду росой, и не простой, а ядовитой, какая проедает не только очи, но и сердце насквозь. Сломлю твою пыху, а с угроз твоих буду смеяться. Да если что, — подошла она вплоть до затворницы и прошипела шепотом, — и придушить смогу, чтоб не болтала… Умерла, мол, с тоски по дружке, да и концы в воду!

—Так убейте меня, изверги! — воскликнула затворница и распахнула свою власяницу, обнажив тонкую, изящную шею.

—Не спеши! — проговорила спокойно старуха. — Гордая ты, непоклонная! Смирения нет у тебя, а без смирения греха не искупишь! Все-то я тебе, рабе Божьей, говорила нарочно, — продолжала она смягчившимся голосом, — чтоб испытать дух твой, выведать сердце… и выходит, что ни молитва, ни слово Божье, ни удаленье от прелестей мира — ничто не ублажает твоей строптивой души. С грехом великим пришла ты сюда, чтоб замолить его, и мы все молимся о смягчении твоей гордыни, о возвращении твоему сердцу церковью освященной любви… Вот и я, едва волочу ноги, а плетусь к тебе побеседовать по душе, прочитать слово Божье… Сил у меня недостает приносить сюда вовремя масло и пищу, хоть бы какая помощница, а то мать игуменья на меня одну возложила, доверяет лишь мне… Ну и тружусь, тружусь до последнего издыхания, — и старуха закашлялась страшным, затяжным кашлем, хватаясь судорожно руками за свою вдавленную, высохшую грудь.

Когда наконец кашель унялся, то черница вынула из-под покрывала книгу, положила ее на табурет, поставила тот же фонарь и сказала узнице строго:

—Встань и прочти сегодня, при мне, житие святой великомученицы Варвары… Только на колени стань.

Покорно подошла узница к табурету и опустилась на колени, а надсмотрщица–черница села на ее постели. Началось монотонное чтение Четьи минеи…

Повествование дошло уже до страшных пыток, учиненных по повелению отца над его дочерью христианкою, как вдруг из-под полу кто-то постучал, а потом окликнул черницу:

—Преподобная сестра! Зовут тебя!

—А что там? Я занята…

—Прибежала какая-то сиротка полумертвая… дрожит, плачет, просит приюта; говорит, что ее пан хотел заставить латинство принять… Подросток еще, а столько натерпелась!

—Ну, а при чем же я тут? Сказали бы матушке игуменье.

—Почивает она; а как ты, преподобная сестра, по ней тут, то тебя и просят, чтоб расспросила и распорядилась.

— Ох, все труд, да труд! — поднялась она, крякая и стоня. — Ну, дочитай уже сама, моя послушница!.. Фонарь оставлю, а масло потом принесу… Смири сердце и возлюби того, кого и Господь тебе любить указует, а греховные помыслы отмети от себя навеки!..

XVIII

В углу двора, у брамы, толпилось несколько монахинь и монастырских служек; всех потянуло сюда любопытство поглядеть на девочку, ворвавшуюся с таким гвалтом в монастырь. При однообразном, томительно–скучном течении тамошней жизни всякое, незначительное даже событие, врывавшееся из широкого внешнего мира в эту могилу, производило здесь сильное впечатление на затворниц, возбуждая у них интерес к жизни, раздражая уснувшие под власяницей инстинкты; сегодняшний же случай был незаурядным, а потому и неудивительно, что лица всех, сбежавшихся к браме, играли оживлением, глаза искрились любопытством, движения отличались необычной энергией. Посреди толпы стояла девочка, в несколько длинной запаске, тщательно обмотанной вокруг тощего, вытянутого стана и накрепко опоясанной, в несколько оборотов, красной окравкой; на плечах у девочки неуклюже болталась зеленая баевая с красными усиками корсетка, разорванная в нескольких местах, а голову плотно закутывал черный, с золотистой каймой платок. Вся одежда девочки была запачкана грязью и не гармонировала в своих частях, но на это не обращали внимания, так как глаза всех были устремлены на худенькое, миловидное личико, а уши всех горели нетерпением услышать скорей приключения интересной беглянки.

Но девочка больше плакала, кутаясь в платок, дрожала, переминалась босыми, посиневшими от холоду, ногами. Казалось, что гнавшийся за ней ужас не только не отпустил ее в этой обители, а еще больше впивался в нее незримыми когтями…

—Да ты не плачь, не бойся, любая, тут тебя никто не обидит, — ободряла девочку только что подошедшая молодая черничка, — а что тебе приключилось такое?

—Мучил ее пан польский, католик… Хотел в католическую веру выхрестить, — посыпались со всех сторон сообщения новопришедшей.

—Ах, грехи-то какие! — закачала сочувственно головою черничка. — Так ты ж успокойся, девочка, сюда пан не придет. А может, тебя еще что путает?

—Волки… — всхлипывала девочка. — Гнались, насилу сховалась… на дерево влезла… и корсетку было порвали…

—Господи, страхи какие! — отозвались сердечно в толпе.

—Бедная ты, бедная, — погладила ее ласково по голове черничка, — забудь про них, сюда и волки не перескочут.

—Устала… два дня ничего не ела, — продолжала жаловаться беглянка.

В это время подошла к толпе старуха черница, опираясь на длинный посох, и остановилась, не замеченная никем, позади.

—И отдохнешь, и накормят, — утешала приветливо черничка.

—Накормят, накормят, — подтвердили и другие в толпе.

Девочка, видимо, успокоилась, перестала хныкать, только дрожь не покидала ее, то затихая несколько, то потрясая вдруг все ее тело.

—Когда б меня совсем оставили здесь, — заговорила вдруг тихим, просящим голосом девочка, — я бы работала, всех бы слушалась… Нет у меня ни батьки, ни матери, хотелось бы в черницах жить… с вами молиться… Ох, не пускайте меня, святыя сестрички, если не примете, то я на себя наложу руки!

Последние слова сиротки произвели на всех трогательное впечатление и завоевали расположение к ней всей толпы.

—Конечно, как же пустить? Круглая сирота! Кого ж и приютить, как не такую несчастную, — раздались сочувственные возгласы.

—О, да! — подхватила восторженно и молодая черничка. — Не дадим тебя на знущанье ляху, упрячем тут.

—Ой, не давайте, не давайте! — протянула девочка, складывая молитвенно руки.

—А согласится ли принять святая мать игуменья? — шепнула на ухо молодой черничке соседка, но так, что и другие, ближайшие, услышали. — Жалко-то сиротку, страх, а вдруг не захочет святая мать супротив пана пойти?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: