—Его ясновелебие, святой отец архиепископ Иннокентий шлет тебе, гетман, свое благословение и молится о твоем здравии, прося Господа, да воздвигнет тебя от одра болезни на рятунок нашей разоренной отчизны, — сказал монах, приложивши рухи к груди и кланяясь гетману в пояс.
—Пресвятая Богородица! — воскликнул гетман. — Ты меня заслонила покровом своим от напастей: присночтимый мною Святитель не усомнился быть молельщиком за меня, грешного, отринутого главой нашей церкви!
—Не токмо не усомнился, — подтвердил монах, — но посылал даже меня в Цареград хлопотать о снятии неблагословения с твоей ясной милости, возложенного омильно, по злобе недругов злоязычных.
—И что же, отче? — заволновался гетман и побледнел от тревоги.
—Его патриаршее святейшество, узнав истину, воскорбел вельми душой за свою ошибку и наказал передать тебе свое благословение на вся благая, а также вознесть о твоем здравии и благоденствии молитвы. Разрешительную же грамоту пришлет патриарх.
—Ты воскресил меня, честный, благовестный отче, — приподнялся гетман, склонив набожно голову. — Так благослови же меня и от себя, и от его святейшества!
Чернец несмелыми шагами подошел к постели гетмана и осенил его, во имя Святой Троицы, крестом, а гетман почтительно приложился к его руке.
После этого он усадил возле себя монаха и велел снова подать мальвазии и варенухи.
Монах, осушивши чашу, передал гетману лист от полковника Гострого.
—Так ты, отче, заезжал и к моему другу? — изумился гетман.
—Возвратясь из Цареграда, я посетил в Каневе владыку Терлецкого, — ответил скромно чернец. — А потом завернул, по его настоянию, в Чигирин, к гетману Дорошенко, беседовал с ним о многих ричах и отправился, по поручению гетмана, после Киева, к полковнику Гострому, а оттуда уже к твоей ясновельможной милости.
—Вон оно что, — протянул Многогрешный, пристально всматриваясь в интересного гостя, и стал читать внимательно длинное послание Гострого.
Под взглядом гетмана по лицу монаха пробежали было тревожные тени, но он скрыл свое волнение и стал спокойно перебирать четки.
Гетман читал медленно лист полковника и по временам лишь бросал на чернеца из-под нависших широких бровей подозрительные взгляды, но монах, по–видимому, был совершенно к ним равнодушен…
—Эге, — процедил, после долгого молчания, гетман сквозь зубы и выпил ковш меду. — Полковник пишет, что панотец — доверенное лицо и владыки, и полковника, и самого гетмана…
Насмешливый, подозрительный тон гетмана смутил было монаха, но он, осилив смущение, заговорил тихо и смиренно:
—По неизреченной доброте пан полковник тако обо мне отзывается, а по щирости я могу назвать лишь своего владыку, который действительно мне доверяет вполне, если же другие вельможи и владыки мира сего открывают мне свою душу, то не по заслугам недостойного раба Божьего, а по словесам превелебнейшего святого отца Иннокентия, ему же честь, ему же и вера!
—Доброе глаголеши, отче, — кивнул головой гетман. — Ну, а что же мне еще, кроме радостной вести и благословения, передает владыка?
—А просит святой отец, чтобы ясновельможный похлопотал у пресветлого царя за Дорошенко, дабы принял и его под свою державную руку и еще исправил бы роковую ошибку свою, повлекшую родную страну к погибели и уничтожению.
—Гм… — протянул гетман, соображая сказанное с письмом, — а Дорошенко тоже об этом просит?
—Пожалуй, и просит, но он не верит в искренность обещаний Москвы… а полагает, что вернее и прочнее было бы соединиться под протекцией далекого, заморского царства…
—Турции, например? — усмехнулся гетман.
—А хоть бы и Турции, — только с тем, чтобы получить от нее санджаки на «неподлеглое панство», а через некий час и от протекции отказаться.
—Да, это было бы лучше, — заметил гетман, — ну, а дочка Гострого не сообщала ничего? — уставился он на монаха.
Чернец весь вспыхнул от этого вопроса и растерялся совсем…
—Дочери пана полковника я не видел, — промолвил смущенно монах и покраснел еще больше.
—Странно… — заметил гетман, — без этой завзятой панны и вода не освятится… ну, да Бог с ней! Она с батьком известны всем своей щиростью и отвагой… Поговорим лучше о наших делах… Дорошенко вот мостится к Москве, а того не знает, что, может быть, Ханенко давно уже туда подмостился, выменял за наши бунчуки себе булаву и боярство… Эх, необачный и недоверчивый Петро! С Сирко в соглашения входит, а тому тоже — одна Сечь в голове, а со мной так затевал даже биться, а теперь вот — к Москве… Если бы он со мной по щирости, по- братски, душа в душу — тогда бы… Так святой владыка ничего особенного не передал?.. — переменил вдруг тему гетман и взглянул на монаха.
—Ничего особенного, — затревожился снова чернец, — паче того, что я оповестил… Трудно и невозможно было писать святому отцу, так он меня и послал на словах передать.
—Так трудно и невозможно было писать?..
—Небезпеченства повсюду…
—Ну, а в Киеве еще спокойно?..
—Печерские угодники молитвами охраняют святой град и окрестности.
—Гм, гм, — промычал как-то особенно гетман. — Конечно, в Москве все наше спасение… Пусть просится Петро… я слово замолвлю. Но… А полковника Пиво не слышно? — оборвал вдруг гетман и уставился сурово, с нахмуренными бровями на чернеца.
Монах взглянул на своего собеседника и заметил, что на лице последнего играла досада, а в глазах вспыхнула уже искра гнева.
«Подозревает, подозревает, шельма! — промелькнула у чернеца мысль. — Не влопаться бы, а то ведь он бешен, как разъяренный буйвол… Но что это за вопросы? Как отвечать на них? И надумало же меня послушаться Гострого!» — растерялся совсем монах и начал отвечать смущенно, наугад, возбуждая тем еще большее подозрение в гетмане.
—Полковник Пиво, кажется… у Собеского был… а впрочем, не знаю… О суете мирской нам и ведать не подобает… Наше дело лишь пост да молитва…
—Странно, что панотец ничего не слыхал про Пиво, — возмущался гетман и явно уже высказывал недоверие к своему гостю.
«Ну, что тут делать? — думал монах. — Ведь пристал как смола! Верно получил какие-либо сведения и проверяет… Разве признаться? Только поздно: разлютуется, не поверит, а в гневе, при хмеле, он, говорят, стал необуздан! Уж теперь у него не допытаешься правды. Хоть бы уйти подобру–поздорову».
—Э, да тут что-то неладно! — заметил, после некоторого молчания, гетман и хлопнул в ладоши.
«Попался!» — раздалось выстрелом в голове у Мазепы, — а это был он, — и рука его стала искать инстинктивно оружия, но ощупывала лишь одни четки.
В это время вошел в покой джура и заявил всполошен- но, что прибыл из Цареграда и дожидается в гостином покое греческий архиепископ Манасия.
Это известие до того ошарашило гетмана, что он заволновался радостно, забыв вспыхнувшую было злобу к подозрительному монаху, и торопливо приказал просить немедленно к себе его найпревелебнейшую милость: ему сейчас же пришла на ум разрешительная грамота, о которой только что заявил монах.
—Прости, найяснейший гетман, — приподнялся Мазепа с кресла, с явным намерением ускользнуть поскорее. — Не подобает скромному чернецу присутствовать при беседе столь высоких мужей…
—Ничего, ничего, отче, — возразил гетман, останавливая его жестом руки. — Греческого владыку ты, конечно, встречал у патриарха, и ему будет приятно увидеться здесь со знакомым, да и в беседе поможешь…
«О, проклятие! — мысленно вскрикнул Мазепа. — Не только не видал этого владыки, но и Цареграда!» — и, облокотившись о высокую спинку кресла, он стоял ни жив ни мертв, ожидая нового своего обличителя.
XLI
К вечеру туман сгустился и налег непроницаемой пеленой, так что к сумеркам в двух шагах нельзя уже было видеть прохожего. По людным улицам Батурина, примыкавшим к гетманскому замку, то и дело раздавались окрики «набок!», «пыльнуй!» — так как и конный и пеший рисковали столкнуться друг с другом; в отдаленных кривых переулках стояла уже полная тишина.