Лицо лишено выражения, похоже на маску.
Наблюдается очень обильная растительность на всем теле, в особенности у женщин, на лице — в виде усов и бакенбардов, иногда происходит оволосение век. Кроме того, отмечен рост ресниц…
Психическое состояние характеризуется снижением интеллекта.
Из деятельных, энергичных люди превращаются в апатичных и вялых. Их почти все время клонит в сон. О голоде они не помнят, не осознают, что хотят есть, однако при виде хлеба, сладостей или мяса внезапно становятся агрессивны и с жадностью пожирают еду, несмотря на то что могут быть за это избиты, а спастись бегством не в состоянии.
Переход от жизни к смерти медленный, почти незаметный. Смерть подобна физиологической кончине от старости.
Материалы вскрытия. (Учтены случаи полного вскрытия в количестве 3282.)
Цвет кожи у людей, умерших от голода: бледный или мертвенно-бледный 82, 5 проц. случаев, темный или коричневый — 17 проц.
Отеки обнаружены у одной трети всех подвергнутых вскрытию, преимущественно на нижних конечностях. Туловище и верхние конечности отекают реже. В большинстве случаев отечность наблюдалась у людей с бледной кожей. Напрашивается вывод, что бледная кожа сопутствует отекам, а коричневая — сухому истощению.
Выдержки из протокола вскрытия (М. прот. вскр. 8613):
«Женщина, 16 лет. Клинический диагноз: Inanitio permagna. Питание оч. скудное. Мозг 1300 гр., очень мягкий, отекший. В брюшной полости ок. 2 литров желтоватой прозрачной жидкости. Сердце — меньше кулака покойной».
Часты случаи атрофии отдельных органов.
Как правило, атрофии подвергаются сердце, печень, почки и селезенка.
Атрофия сердца констатирована в 83 проц. случаев, атрофия печени — в 87 проц., атрофия селезенки и почек — в 82 проц. Атрофии подвергаются кости, которые становятся пористыми и мягкими.
Значительнее всего уменьшается печень — от примерно двух килограммов у здорового человека до пятидесяти четырех граммов.
Самый низкий вес сердца составлял сто десять граммов.
Только мозг почти не уменьшается и весит по-прежнему около тысячи трехсот граммов.
В это же самое время Профессор был хирургом в Радоме, в больнице св. Казимира. (Профессор — высокий, седоватый, элегантный. Очень красивые руки. Любит музыку, сам когда-то с удовольствием играл на скрипке. Знает кучу иностранных языков. Его прадед был наполеоновским офицером, а дед повстанцем.)
В ту больницу каждый день привозили по крайней мере одного раненого партизана.
У партизан в основном были прострелены животы. Тех, кто получал ранения в голову, не всегда удавалось довезти. Так что Профессор оперировал желудки, селезенки, мочевые пузыри и толстые кишки, за день он мог прооперировать тридцать, сорок животов.
Летом сорок четвертого начали привозить грудные клетки, потому что в Варке был развернут плацдарм. Много привозили грудных клеток развороченных шрапнелью, или осколком гранаты, или обломком фрамуги, вколоченной снарядом в грудь. Легкие и сердца вылезали наружу, надо было как-то их залатать и впихнуть на место.
Когда же январское наступление покатилось на запад — прибавились еще и головы: армия имела транспорт и раненых привозили вовремя.
— Хирург должен постоянно упражнять пальцы, — говорит Профессор. — Как пианист. А у меня была ранняя и богатая практика.
Война — великолепная школа для молодого хирурга. Профессор (благодаря партизанам) приобрел колоссальную сноровку в оперировании животов, благодаря фронту — в оперировании голов, но самую важную роль сыграла Варка.
Когда Варку превратили в плацдарм, Профессор впервые увидел открытое бьющееся сердце.
До войны никто не видел, как бьется сердце, разве что у животных, да и то не часто: кому захочется мучить животное, раз все равно медицине это никогда не пригодится. Только в сорок седьмом в Польше впервые была хирургическим путем вскрыта грудная клетка, и сделал это проф. Крафорд, специально прибывший из Стокгольма, но и он не вскрыл даже перикарда. Все тогда как зачарованные глядели на околосердечную сумку, которая ритмично пульсировала, словно в нее запрятался маленький живой зверек, и только Профессор — а вовсе не Крафорд, — только один он точно знал, как выглядит то, что беспокойно шевелится в сумке. Потому что только он, а не всемирно известный шведский гость, вытаскивал из крестьянских сердец обрывки тряпок, осколки пуль и обломки оконных фрамуг, благодаря чему, кстати, всего пять лет спустя, двадцатого июня пятьдесят второго года, сумел вскрыть сердце некоей Геновефы Квапиш и прооперировать стеноз митрального клапана.
Существует тесная и закономерная связь между сердцами времен Варки и всеми прочими, которые он оперировал потом, — сюда, разумеется, относится и сердце пана Рудного, мастера по бассонным машинам, и сердце пани Бубнер (чей покойный супруг был активным членом иудейской общины, благодаря чему пани Бубнер сохраняла полное спокойствие перед операцией и даже успокаивала врачей. «Пожалуйста, не волнуйтесь, — говорила она им, — мой муж в прекрасных отношениях с Богом, уж он там наверняка все устроит как надо»), и сердце пана Жевуского, председателя Автоклуба, и еще много, много других сердец.
Рудному пересадили в сердце вену из ноги, чтобы расширить путь крови, когда у него начинался инфаркт. Жевускому пересадили такую вену, когда инфаркт уже произошел. Пани Бубнер изменили направление кровотока в сердце…
Страшно ли Профессору перед такой операцией?
О, да. Очень. Он чувствует страх здесь, вот тут, посередине.
И всякий раз надеется, что в последнюю минуту что-нибудь ему помешает: терапевты запретят, пациент передумает, может быть даже он сам убежит из кабинета…
Чего боится Профессор? Бога?
О, да, Бога он очень боится, но не больше всего на свете.
Боится, что пациент умрет?
Этого тоже, но он знает — и все знают, — что без операции больной все равно умрет, тут нет сомнений.
Так чего же он боится?
Он боится, что коллеги скажут: ОН ЭКСПЕРИМЕНТИРУЕТ НА ЧЕЛОВЕКЕ. А это самое тяжкое обвинение из всех, какие могут быть предъявлены.
У врачей есть своя квалификационная комиссия, и Профессор рассказывает про одного хирурга, который когда-то сбил ребенка, тут же в своей машине отвез в свое отделение и вылечил. Малыш здоров, у матери нет претензий, однако комиссия сочла, что лечение ребенка в собственном отделении противоречит этике и врач заслуживает наказания. Хирург был лишен возможности работать по профессии и вскоре умер от сердечного приступа.
Профессор рассказывает об этом просто так. Вроде бы ни к селу, ни к городу. Ведь я спросила, чего боится врач.
С этой этикой все намного сложнее, чем я себе представляла.
Например, если б он не прооперировал Жевуского, Жевуский бы умер. Ничего особенного бы не произошло: столько людей умирает от инфаркта…
Но если бы Жевуский умер после операции — о, это уже совсем другое. Тогда кто-нибудь мог бы заметить, что ведь нигде на свете ничего похожего не делают. А кто-нибудь другой спросил бы, не слишком ли легкомыслен порой Профессор, и это уже могло б прозвучать как обобщение…
Итак, теперь нам будет гораздо легче понять, о чем думает Профессор, когда сидит перед операцией в своем кабинете, а в операционном блоке возле Жевуского начинает хлопотать анестезиолог.
Профессор уже давно сидит в этом кабинете, хотя, честно говоря, вовсе не обязательно, чтобы за стеной лежал именно Жевуский. В блоке теперь с равным успехом могут готовить к операции Рудного или пани Бубнер, надо, однако, признаться, что перед Жевуским Профессор больше всего волновался.
Дело в том, что Профессор очень не любит оперировать интеллигентские сердца. Интеллигент перед операцией слишком много думает, у него чересчур развито воображение, он беспрерывно задает себе и другим вопросы, а это потом неблагоприятно отражается на пульсе, давлении и вообще на ходе операции. А такой человек, как Рудный, с большим доверием отдается в руки хирургов, лишних вопросов у него не возникает, потому и оперировать его значительно легче.