Остап Григорьевич зашагал на пасеку. Из ульев вылетали пчелы. «Петро еще своего домашнего меда не ел, — пришло на ум старику, — и жерделы[3] не при нем посажены».
Он, не торопясь, обошел сад, проведал скотину, заглянул в амбар — и вдруг будто посторонними глазами увидел, как в последние годы незаметно окрепло и расцвело хозяйство, хоть и трудно было без сыновей.
Нелегко было ему начинать самостоятельную жизнь. В девятьсот четвертом году, на японской войне, убили отца. После него остались лишь низенькая саманная хатенка с отсыревшими углами и маленькими окошками да небольшой участок супесчаной земли. Вдвоем с матерью бились они над скупой делянкой, но земля кормила, как мачеха: с голоду не пухли, а хлебом никогда не наедались. Ходил Остап, тогда еще двадцатитрехлетний парубок, в соседнюю экономию графа Тышкевича на заработки. Хватался и за другие профессии — столярничал, рыбачил. Долго копил деньги на коня, привел, наконец, с базара, а через неделю конь околел от сибирки.
Бедствовал Остап всю свою молодость. На улицу с хлопцами не ходил — не гульбищами была голова забита, да и не в чем было показаться на люди.
Похоронив мать, женился он в 1906 году на дочке кузнеца из Богодаровки, Катерине. Может, и выбился бы из нищеты (жена попалась хорошая и ретивая до работы), да забрали его осенью четырнадцатого года воевать с немцами. Пришлось покинуть беременную Катерину на ее младшего брата Кузьму, помогавшего по хозяйству и раньше, да на семилетнего сынишку Ваню.
Пришел с фронта, пожил дома несколько месяцев, и вновь нужно было Катерине сушить солдатские сухари в дорогу. Немцы были на Украине. Остап Рубанюк партизанил, потом дрался с петлюровцами, гнал белополяков.
Вернулся он под родную кровлю на исходе двадцать первого года — постаревшим, с синим рубцом на шее от немецкого клинка. По-прежнему с охотой взялся за хозяйство, стремясь наверстать упущенное. Но лишь гораздо позже, в колхозе, обрел он то, к чему тянулся всю жизнь. Сытно, зажиточно стала жить семья, укрепилось и расцвело колхозное хозяйство, и уж никого в селе не тревожил завтрашний день.
Остап Григорьевич постоял у плетня, прикидывая размеры урожая, ожидаемого в колхозе. И хлеба и фруктов будет вдоволь. Электростанцию теперь должны достроить; прикупить, как требовало собрание, две-три автомашины, племенных быков и йоркширов…
…Позавтракали еще в утреннем полусумраке, на скорую руку. Мать открыла ворота, пропуская Василинку, гнавшую корову на пастбище. Остап Григорьевич выдернул из стрехи свою палку, попыхивая трубкой, пошел на колхозную конюшню Накануне председатель, узнав, по какому делу нужно садоводу ехать на станцию, приказал дать правленческих выездных лошадей.
Над плетнем шумно возились воробьи. Свистящими стаями перелетали они на влажную от вчерашнего дождя дорогу, с озорством прыгали у ног Остапа Григорьевича и уносились прочь.
Из бокового переулка, заполняя улицу, выходило стадо. Коровы брели длинной чередой, разноголосо мыча и тяжело шарахаясь от пастушьих бичей. Над улицей стояли запахи парного молока и навоза.
Остап Григорьевич, пережидая, любовно разглядывал рыжебоких, черноголовых, белых красавиц, разыскал глазами и свою Красуню, важно несшую большие острые рога.
С противоположной стороны улицы Остапа Григорьевича окликнул по-бабьи пискливый голос. Никифор Малынец, низенький, вертлявый почтарь, помахивал над головой конвертом:
— От старшего пришло!
Малынец улучил момент, ловко протиснулся сквозь стадо к Остапу Григорьевичу.
— Битте, — сказал он, протягивая письмо.
— Как?
— Битте, говорю. Это «пожалуйста» значит.
— Ты все по-немецкому шпаришь, — Остап Григорьевич улыбнулся одними глазами.
На германском фронте он служил с Никифором в одном полку. Малынец попал в плен и два года работал у прусского помещика. Неизвестно, как ему там жилось, но дома, в Чистой Кринице, он всячески превозносил хозяйство помещика, электрические поилки и кормушки, кстати и некстати уснащал свою речь немецкими словечками, и в селе считали его человеком пустым и недалеким.
Остап Григорьевич повертел в руках голубой с темной каемкой конверт и бережно положил его в карман.
— Дома почитаем.
Почтарь чиркнул спичкой, раскуривая погасшую цыгарку, осведомился:
— Петро Остапович ваш как… погостевать приедет или совсем?
— Это уж как там его академия порешила, — сдержанно ответил Остап Григорьевич. — Ему сейчас пути нигде не заказаны. Понял? Хоть в Киеве, а хоть в самой Москве, скрозь пройдет.
— Образова-а-ние! — Никифор многозначительно поднял палец. — Его за плечами не носить.
Он поправил ремешок от сумки, шевельнул картузом:
— С тем до свидания. Аухвидерзейн.
— Иди здоров.
Остап Григорьевич замахнулся палкой на игривого бычка, отставшего от стада, и зашагал к правлению.
Перед выездом на станцию он завернул домой, за сынишкой.
— Ну, старая, — сказал он жене с порога, — еще один сын объявился. От Ванюшки письмо.
Катерина Федосеевна остановилась с чугунком в руках.
С семьей и с Чистой Криницей старший сын расстался давно, с тех пор как призвали в армию, на действительную службу. В памяти матери он остался скромным и почтительным с родителями, но властным и настойчивым среди сверстников, которые охотно признавали его вожаком и на гулянках и в работе.
Письмо от него было коротенькое, содержало главным образом приветы семье и знакомым. В конце Иван объяснял, почему пишет мало:
«…Надеюсь, дорогие мать и отец, скоро повидаться с вами. Мне обещали отпуск, и мы с женой и сынишкой Витькой обязательно нагрянем в Чистую Криницу. Надо же познакомиться вам со своей невесткой и внучонком. Он у меня боевой, весь в деда.
Вчера мне присвоили звание подполковника, так что выпьем с тобой, тато, и за встречу и за все сразу.
— Слышишь, старая? — почтительным шепотом произнес Остап Григорьевич. — По прежним временам — ваше высокоблагородие. Вон куда наш Ванька махнул!
Катерина Федосеевна, взяв письмо, сама перечитала его. Молодо заблестевшими глазами она посмотрела на мужа:
— Скорей бы приезжал! Это ж они с Петром теперь повидаются. А вдруг снова не приедет?
— Должен приехать, — молодецки расправляя усы, успокаивал Остап Григорьевич. — Разве дела какие задержат.
— Хоть бы трошки дите его понянчить, — вздыхая, проговорила Катерина Федосеевна. — Совсем откололся от дому.
— Там дел хватает, говорю. Читала ж? Подполковник!
— Оно, может, и так, — нерешительно возражала Катерина Федосеевна. — А для матери он всегда дитем останется. Кому он большой начальник, а мне Ванюшка.
— Ты ж, гляди, с обедом тут…
Остап Григорьевич спрятал письмо в карман и пошел к бричке. Сашко́, блистая новой сатиновой рубашкой и поминутно оглядывая синие, под ремешок, штанцы, гордо держал вожжи, покрикивал на коней….
Петро лежал на верхней полке и, облокотившись, смотрел в окно. Стекло было опущено; в вагон врывались смешанные запахи угольной гари и полевых трав, пригретых июньским солнцем.
Паровоз то замедлял ход на изгибах дороги, то вдруг, пронзительно свистя, стремительно мчался, раскачивая вагоны, и тогда телеграфные провода за окном взмывали к белым чашкам на столбах, резко опускались, вновь тянулись кверху.
Петро смотрел на игру проводов, курил и рассеянно слушал голоса пассажиров, споривших о чем-то с самого Бахмача. На соседней полке лежал с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками его товарищ Михаил Курбасов.
— Ты не спишь, Михайло? — спросил Петро.
— Нет. Хорошо едем. Быстро, — сказал Михаил, не открывая глаз.
Петро кивнул головой.
— Часа через три буду дома.
Он свесился с полки и прислушался к словам старичка, который донимал своего собеседника — майора.
— Вы вот говорите, общение с ними полезно. Культура, техника и тому подобное. Не спорю, Бетховен, Гёте — величины. А вы все-таки, батенька мой, загляните в историю.
3
Жерделы — мелкий сорт абрикосов.