— Приезжайте, говорит, в любое время, вы, говорит, наша надежная стена и опора…
— Так и сказал?
— Ну! А зять Станислав…
— Сиди, Егорович, со своим зятем, — сказал Лешка. — Адрес-то как нашел?
— Улица Лассаля, семьдесят семой дом.
— Лассаля?
— Ево.
— Семьдесят семой? — Да.
— С железным зубом?
— С железным. Это кто?
— Да зять-то?
— С железным, верно. Лешка фыркнул:
— Ну, знаю я твоего зятя. В вытрезвителе вместе спали. Ой, не могу…
— Не скажи. — Егорович вспомнил, какую ночь провел он на скрипучей зятевой раскладушке. — Парень самостоятельный.
— Самостоятельный… Ну и ну! — хохотал Лешка.
— Рыжики-то продали? — спросила Настасья, словно выручая Егоровича.
— Рыжики-то не продали… — сказал Егорович, а Лешка продолжал хохотать.
— А гармонью-то купили? — опять спросила Настасья.
Лешка перестал смеяться.
— Гармонью можно и дома купить. Либо в другой раз, вот после сенокоса опять поеду.
— Нет, я дак больше не ездок, — сказал Николай Иванович. — Ни до сенокосу, ни после сенокосу. Я и эти три ночи по гроб доски помнить буду.
— Зять Станислав… Добро, ладно, хорошо. — Егорович замолчал, покосившись на Лешку.
— А я не могла с деньгами расстаться, гребенку не купила.
— Чего же не купила-то, взяла бы да и купила, — откликнулся Лешка.
— Купить! Где купила-ти! Купила-ти кобыла заступила
— Ну а богу-то намолилась? — допытывался Лешка. — Довольна?
— Ой, унеси водяной, тоже больше не поеду. И служат не так, и поют все не по-прежнему. И поп-то молоденький Табаком от него несет, как из трубы.
— Курит?
— Курит, видно, — сказала Настасья
— Добро, ладно, хорошо, — заключил Егорович. Пароход плыл домой.
Я дочитываю последнюю страницу, раздвигаю занавески и гашу лампу. Настасья в той половине дома уже растопляет печь. На улице утро. Большое спокойное солнце поднимается над недальним лесом.
«Пароход плыл домой». Нет, я не мог ни в чем упрекнуть себя. Все записано точь-в-точь как было на самом деле. По крайней мере, если верить рассказам Настасьи и всех троих «мушкетеров».
Из всех троих один Егорович мог прихвастнуть, это у него бывает. Лешке же и Настасье я не мог не верить. Тем более Николаю Ивановичу.
Все это было давно, прошло двенадцать лет.
Я смотрю в окно и вдруг замечаю Лешку, который, потягиваясь, выходит из дома. Он не тот, что был раньше, у него уже трое детей. Постарел за эти годы и Николай Иванович. Один Егорович все такой же. Он словно задубел и не поддается годам.
Я вижу, что Лешка правится к Николаю Ивановичу. По пути он комком земли запустил в своего же кота, однако промазал. Кот, сидевший до этого философски надменно, дал стрекача в крапиву, а Лешка засвистел какой-то мотив, пошел дальше.
— Сходим, что ли, к Егоровичу? — кричит он через улицу.
— Пойдем, — соглашается Николай Иванович. Умывшись, я тоже выхожу на улицу и присоединяюсь к ним.
У дома Егоровича спозаранку открылась домашняя парикмахерская. Старик сидит на табуретке у поленницы, на его жидкие плечи накинуто вафельное полотенце. Старуха, его жена, истово стрижет патлатую стариковскую голову.
— Труд, бабушка, на пользу! — громко говорит Лешка.
— На пользу! — огрызнулся Егорович. — Стрижет, как овчину. Все выдерьгала.
— А ты не вертись! — весело ругнулась бабка и побрякала по голове ножницами. — Тут-то стричь?
— Где?
— Да этта-то.
— Этта не стричь, а стриги где надо.
— Водяной знает, где надо.
— Ну, Егорович, у тебя, как у министра, свой поликмахер. Любой фасон-маникюр. — Лешка по-турецки сел на траву. — Ты, бабушка, его полубоксом, полубоксом стриги-то!
— Ее бы полубоксом-то. — Егорович дернулся. — Не полубоксом, а целым боксом. Дерет как жнейкой, с утра измаяла.
Старуха в ответ опять только постучала ножницами по голове:
— Тут-то стричь?
— Стриги по усмотрению.
Лешка ржал на траве: голова Егоровича была вся в крупных ступеньках.
Тем временем Николай Иванович выволок на улицу станок для точки топоров. Егорович встряхнулся, бородку стричь не позволил:
— Добро, ладно, хорошо!
— Не больно добро, да… — проговорила бабка и ушла поливать капусту, а мы принялись точить топоры. Николай Иванович сидел на станке, держа топор в специальном «жомке», Лешка по очереди с Егоровичем крутил точило, а я лил на точило воду деревянною ложкой.
Солнце дробилось в голубизне реки острым осколочным блеском. Березы трепало теплым, набирающим силу ветром.
Топоры были выточены, и я видел, как, закурив, три «мушкетера», не сговариваясь, переглянулись.
— Н-да… — поскреб за ухом Николай Иванович
— Оно бы не мешало сейчас… Ради воскресенья — Лешка поджал губы. — Как, Егорович?
— Конешно, ежели, оно дело такое… Опять же это, как ведь сказать, ежели… В части прынцыпа.
— Ну так что? — Лешка не в пример Егоровичу любил конкретность.
— Да моя дак не даст, — сказал Егорович — Вот когда зять Станислав послал перевод, она чекушку без разговору… Да и денег-то ноне нету
— Нету! Давно ли пенсию отхватил? Деньги-то ведь солить придется.
— Какое, парень! Оне у нас не залеживаются
— Моя тоже. Одна ругань Николай Иванович за гасил о дерн окурок. После бани только и дает по трешнику.
Я угрюмо молчал, меня опять разбирало зло.
— Ежели к Настасье вторительно? — сказал Лешка.
— Не даст, — убежденно сказал бригадир.
— Не даст, — подтвердил Егорович.
— Не даст, — вздохнул Лешка. И замолчал. — Николай Иванович, а что, ежели баню затопить?
Топить баню с утра, да еще и не в субботу, показалось сперва стыдновато. Но у них иного выхода не было, идея оказалась самой надежной. Николай Иванович махнул рукой: «А бес с ним, все равно не сенокос». И работа закипела. Кто побежал за дровами, кто за ведрами, чтобы носить с речки воду…
Мне стало опять смешно, и, забыв про свои никому не интересные невзгоды, я включился в общее дело.