Даже если тебя опять назовут гениальной, Таня, за простоту твоего решения, которым ты уже, без сомнения, грезишь, сидя над чертежной доскою дома или склонившись над своим заводским кульманом, не за это я буду вспоминать тебя! Какие-то другие вещи займут главное место в памяти. Может быть, как ты купила мне шляпу и учила ее носить и как мы смеялись тогда чему-то счастливому...

Тут же Костя почувствовал, что ничего похожего не испытывает к Юле. И это лучше. Исключался вариант, бесконечно повторяемый вокруг: полюбили — разлюбили. Так бывало у всех. И всегда. Просто одни умели лучше притворяться, будто ничего не происходит, другие хуже. Но... Но... Но...

Отец не перенесет этого. Как ему объяснить? Об этом лучше не думать.

И около кого будет греться Мишук? Он прибегал утрами, чтобы шепнуть какую-нибудь таинственную новость из своей жизни, перенасыщенной новостями. Он был еще таким маленьким, а жизнь такой большой, что он никак не справлялся с нею и звал на помощь отца. А то они просто тузили друг друга в кровати вместо зарядки. Нет, и об этом лучше не думать.

Лучше закурить еще одну сигарету и прислушаться к тишине.

В доме было подозрительно тихо. Солнце с прошлой недели навылет простреливало комнату. Пойти бы сейчас на улицу и написать солнце в стеклах людских жилищ, в луже, даже в птичьем глазу.

Но почему так тихо?

Мишук вчера ушел к деду, однако есть же еще люди в доме? Такое впечатление, что о нем, Косте, забыли. Он спустил босые ноги на солнечный пол и крикнул:

— Татьяна!

Вот, он уже называет ее Татьяной, как чужую. Когда-то, казалось, они не могли дышать друг без друга, и слов не хватало ни ему, ни ей. Куда все это делось? Опять — куда? В молчание. В этот бездонный омут...

— Татьяна!

Голос его растворился в бесплотной тишине.

Никто не умел молчать, как Таня.

Костя прошлепал по довольно длинному коридору, дернул кухонную дверь и увидел Таню. Она сидела за столом в синем нейлоновом халатике, давно ставшем из нарядного обношенным, вскинув свою стремительную голову в сторону распахнувшейся двери. И он подумал, что эту ночь она провела совсем одна, даже без Мишука. И тут же сообразил, что застыл перед ней на пороге в одних трусах и босой. С трудом выдавил улыбку и попросил, потому что в самом деле почувствовал себя неловко:

— Извините великодушно, Татьяна Антоновна.

— Пожалуйста, — ответила Таня.

Присев на табуретку по другую сторону стола, чтобы не торчать перед ее глазами голоногим и не убегать, он пожалел, что забыл сигареты возле подушки, огляделся в надежде поживиться, Таня иногда дымила, и только тут увидел, что весь стол засыпан цветными фотографиями опавших осенних листьев, словно застелен ими самими.

Бросив писать, он давно оттащил этюдник с глаз долой на садовый участок отца. Там, под яблонями, набиравшими прыть, была домушка-«кибитка» с лопатами, граблями и ржавыми ведрами. Среди них и успокоился этюдник, будто его похоронили.

А в голову пришла мысль купить приличный фотоаппарат и щелкать на цветную пленку все, что хотелось писать. Это было прошлой осенью. Думалось, будет ходить в заветные места вдвоем с аппаратом, однако ноги не вели далеко, и наснимал осенних листьев на тротуарах, под деревьями.

Осень получилась в снимках глянцевая, и он сразу забыл об аппарате. А сейчас Таня рассматривает...

— Чего это вдруг? — спросил он раздраженно, потому что его разозлил интерес к глянцевой осени.

— Так, — ответила Таня. — Листья на асфальте... Зачем ты их снимал?

— Наверно, затем, что через один лист видно все дерево, весь мир...

— Господи, как претенциозно! — сказала Таня с беспощадной брезгливостью.

Да, конечно, так и прозвучал его напыщенный ответ, и он еще раздраженней прибавил:

— Я снимал их только для себя!

— Они лежали в ящике у Мишука. Я и не хотела тебя обидеть...

Таня сдвинула фотографии, постукивая по их бокам, собирая в стопки и засовывая в пакет от фотобумаги, а сложив, посидела молча, до боли непохожая на себя, постаревшая. Глаза, прищурившись, стали непривычно мелкими. Не спала она эту ночь, наверно. А может быть, уже много ночей.

Но вот она улыбнулась и спросила:

— Слушай, хочу узнать, а почему это ты маешься в стиле такого разочарованного субъекта? Уж не мечтал ли ты лет через десять после института стать главным инженером завода? А?

— Может быть, — сказал Костя, ерзая на табуретке без сигареты.

А Таня покачала головой, с которой падали ее длинные золотистые волосы.

— У тебя добрая фамилия, но это еще не дает портфеля, дорогой...

Ему стало по-настоящему смешно, а Таня рассердилась:

— Я не хочу быть женой человека, страдающего от нелепой причины!

— Нынче в моде карьеристы!

— С детства ненавидела!

— Правда?

— Еще в школе у нас пролег водораздел между теми, кто хотел просто жить и работать, считая, что и в этом счастья сколько угодно, и теми, кто открыто или тайно ставил себе так называемые высокие цели. Мы их называли холодными сверлами, этих милых мальчиков и девочек... Я еще тогда их жалела самой обидной жалостью.

— Отчего?

— Оттого, что идиотская самоуверенность всегда убивает лучшее, что есть в человеке. Не для карьеры, а для дела, которое человек выбирает себе.

— Да, да, да, — согласился он, все еще думая, до чего неприязненно, словно бранное, прозвучало на этот раз у нее слово «дорогой». Значит, даже слова меняют свой цвет и тепло и в разное время выглядят по-другому, как листья на деревьях. — У тебя нет сигаретки?

Сигареты лежали у нее на коленях, и она кинула пачку на стол и протянула руку вдогонку, чтобы вытащить одну себе. А он, дотянувшись до газовой плиты за спичками, зажег и поднес ей. Закурили вместе, как давно уже не случалось.

— Знаешь, — собираясь с духом, сказал Костя, — ты не волнуйся, у нас совсем другой случай.

— Какой?

Заметив, как она стряхивает пепел на пакет с фотографиями, он рукой нашел в мойке пепельницу и подставил Тане, а она нервно потребовала:

— Докажи, что можешь говорить правду. Слышишь? Какой?

И это вдруг все решило. Он понял, что весь разговор был предисловием к разрыву. Она вела его, Костю, куда хотела, торопила. Да он только сейчас узнал ее! Это она сама все прожитые годы была холодным сверлом. Десять лет загублены, зачеркнуты, полагалось бы кричать, у него губы задрожали от напряжения, но он не крикнул, а сказал еле слышно:

— Я ухожу сегодня.

Вскинув на него непонимающие глаза, Таня затолкала в пепельницу сигарету.

— Куда?

— К другой женщине, которая у меня есть... Ну, и вот... Чего много говорить?

Костя поднялся и снова увидел себя в одних трусах и сел. А Таня смотрела на него и улыбалась:

— А ты не врешь, Бадейкин?

— Ее зовут Юля.

Таня опять взяла пакет в руки и начала оглаживать его, край за краем, поворачивая перед собой на столе.

— Она работает буфетчицей на вокзале.

— Ах, Бадейкин! Какая разница, как ее зовут и где она работает?! Разве не все равно?

Таня перестала вертеть пакет и еще свободней улыбнулась, глядя ему в лицо. Он же услышал, как стучит в нем сердце. В груди, во всей черепной коробке, в ушах, как будто он наполовину состоял из сердца. Главное сказано, соображал он. Теперь меньше эмоций и слов...

— У Юли есть комната. Значит, квартира тебе, вам. Все вещи, разумеется, тоже... Сколько денег — решай сама, я заранее согласен. Вопросы есть?

— Ты спрашиваешь, как на собрании! — Она все еще прикрывалась своей улыбкой, этим невесомым щитом. Артистка! — Вопросов нет, Костя.

— Ну да, тебе даже весело.

— Я смеюсь над собой, — сказала Таня. — Это так заурядно, что я и догадаться не могла! Так неожиданно и противно... Ладно! Желаю тебе счастья. Что еще? Не вздумай возвращаться!

— Понял.

— Помочь тебе собраться?

Но тут с лестницы послышался стук шагов, приближавшихся к ним. Лестница у них была гулкая, как во всех крупнопанельных домах, и шаги на ней звучали ударами колотушки по барабану. Звуки доносились все громче и узнавались — так в их подъезде прыгал по ступеням только один маленький человек, торопясь домой с какой-нибудь небывалой вестью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: