Город Белгород (Колпаков родился и жил рядом) недалеко от Украины, и, конечно, украинизмы живут в тех местах как дома. С нежностью Колпаков выговаривал «г», а мягкие знаки ставил где надо и не надо, по собственной душевной щедрости.
На вид он был щупленький, как Ася. Но на самом-то деле крепкий. И кулаки, увесистые, как кувалды, невпопад с обличьем, сразу вызывали уважение к себе. Руки его редко отдыхали, все шевелились, словно обдумывали работу.
Колпаков работал и на войне. Надо копать, носить, прибивать — нет лучше Колпакова, загляденье, как он носит, копает, прибивает. Надо резать вражью колючую проволоку — от минометчиков за полночь идет Колпаков, помогает другим. Потом, бывало, спросят дружки по расчету:
— Как, Герасим, проволока?
— Репьев на ней многовато. Зато на звезды полюбовался.
— Когда?
— Так на спине ж лежал-то. До утра. Мать моя, сколько ж это в небе звезд! И откуда?
— Загадка вселенной.
— Право слово!
Даже если вся работа сделана, и тогда Колпаков не ложился на боковую, а ладил курцам табакерки из снарядных гильз, для чего одну-две всегда таскал в своем вещмешке. Его хвалили, каясь, сколько времени у него отняли, а он радовался:
— Люблю художественную поделку.
Когда Зотов услышал от своего солдата эти слова, он проговорил с ним о том о сем больше часа, сказал наконец, что все же спать пора, и Колпаков согласился:
— Пора-то пора, да сна нету.
Давно уж Герасим не получал из дома писем, не знал, жива ли его семья. Под Белгородом, недавно вырванным у оккупантов, была такая танковая бойня, что в малых и больших окрестных речках оглушило, пожалуй, всех сомов, а в рощах — птиц. Куда уж людям... Теперь он писал домой все чаще и требовал у почтальона ответа, которого все не было.
Он тихонько читал, но все сидели еще тише. А смолкнет — что скажут? Стихи — это с тех самых звездных высот, но выносятся на суд людей. Хоть и высоки звезды, а люди выше. Им подавай... Да какие это стихи? «Самодеятельность», как сказала Ася... Если отшелушить их от своеобычного колпаковского говора, звучали стихи так:
То ли стихи оборвались неожиданно и все терпеливо ждали продолжения, то ли по другой какой причине долго тянулась тишина, казавшаяся безразличной, пока несколько голосов на болотной лужайке не осмелилось заговорить:
— Хочешь свернуть, Герасим? Сухой табачок, понравится.
— Да что у Герасима Кириллыча, кисета нет, что ли?
— У него кисет железный.
— Хоть порох береги.
— А чего жалуется? Тут бы закурить бы!
— Чтоб тебе до кишок дошло, тюха.
— А-а-а...
— Так, — растерянно подвел итог Агеев, выходя на лужайку к Колпакову, и возле него тот и вовсе измельчал, как у башни. Однако не Колпаков, а великорослый Агеев смущенно откашлялся и только потом продолжал: — Это интересное стихотворение. Как из книги стихи, а ни в какой книге нет. Да... Написал наш Колпаков, прямо не верится! Не было у нас батальонного поэта, мы не знали, а теперь узнали. А?!
Ася вдруг крикнула:
— Спасибо, Колпаков!
Все оглянулись, ошалев от ее внезапного оживления не меньше, чем от колпаковских стихов.
— Похлопаем ему! — не унималась она.
Но захлопала она одна, а остальные засмеялись. И едва стихло веселье оттого, что отвыкли от такой простой вещи, как хлопать в ладоши, молодой голос потребовал у Колпакова:
— Еще, хоть штуку!
— А больше нету, — чуть слышно отозвался Колпаков.
— Ну тогда повторяй, — донеслось несговорчиво, — по второму кругу: «Тут бы закурить бы!»
— Хватить.
— Бери его в окружение, ребята, не выпускай!
— Но, но, но! — прозвучал бас Агеева. — Он перед вами душу выложил, а вы его за это — в окружение!
Свеженький солдат, совсем юноша, вскочил и крикнул:
— Чем вы были до того, как сочинять стихи?
— Спроси лучше, чем не был. Пастухом... кузнецом... печником... даже сапожником... Остановка на плотнике.
— После войны не думаешь сменить профессию, Колпак?
— Зачем?
— За стихи больше дают! Огребешь!
— Не для того их пишуть, — отозвался Колпаков и, сутулясь, затопал с лужайки куда-то совсем прочь, где стояла другая палатка, спрятавшись за камышом. Тощая спина его скоро растворилась во тьме.
Агеев подошел к Асе:
— Чего размахалась? Не все сказала?
— У поэта имя должно быть... как колокол! А в батальоне его зовут Колпак!
— Так это пустяки. Псевдоним возьмет. Как колокол!
— Панкова! — деликатно позвал из тьмы Марасул.
— Ау!
— Не аукайся, а беги! Живо, пожалуйста. Капитан зовет!
4
Она выпуталась из марли и в палатке остановилась у самого входа, на полшага сбоку. Эти полшага в сторону автоматически сделала, стараясь, как всегда, не мешать никому. Но даже Марасул не возвращался. А комбат сидел на раскладном, вроде бы из негнущегося брезента трофейном стуле, спиной к ней. Он только что вытер и спрятал в ящичек бритву, к которой относился с нежностью, и оглянулся. Был он бледен, несмотря на лампочку, алая густота которой лежала как бы отдельно от его щек. Может быть, ее отпугивал бронебойный запах тройного одеколона?
— Ехать надо, — сказала Ася, — пока не поздно. В госпиталь.
— Придумала! Короче, я не слышал!
— А я и температуру мерила.
— Не ври, — устало отмахнулся он. — До рассвета я по дамбе лазил, а после дрых весь день. Она мерила! Когда?
— Вы меня еще мамой Галей называли. Вон и термометр. Он схватил градусник с табуретки и рывком стряхнул.
— Два года я не был в госпитале. Не морочь мне голову!
— Кричите, точно я виновата.
— А кто виноват? Дохлый комар?
— Живой.
— Докажу тебе, что здоров! — весело сказал он.
Она подумала: «Сейчас вцепится в плечи, крутанет и, как всегда, вопьется в губы, расстегнет пуговку на гимнастерке». И уперлась ладошкой в его неохватную грудь.
— Что такое? — неожиданно мирно спросил он.
— Хотите умереть со мной на топчане?
— Нет, что такое? Вы, вы! Кроме нас, никого не вижу. Что такое? — потешался он, и горячие толчки его дыхания обдавали ее лицо.
— Укушу! — пригрозила она. — У меня, между прочим, пистолет!
— Ух ты!
— Закричу сейчас, — догадалась она о том, что действительно ему было совсем ни к чему.
И он толкнул ее на брезентовый стул, а сам, не устояв на ногах, с размаху плюхнулся на край топчана.
— Ладно, — в безнадежной слабости сказал он.
— Я сама вас отвезу, хотите? — с неожиданной лаской предложила она. — Недели через две вернетесь.