— Яко учат святые отцы писать уставные лики? — строго обернулся он к Изоту. И не дождавшись ответа, продолжил писклявым голосом: — Писать-то учат, как и молиться, по заветам дедов и прадедов наших! А кто от оных заветов отступится, себя потеряет! Знамо тебе сие?
— Знамо, только времена — они не стоят, господине, в запруде, текут, яко Волхов...— Дедушка Изот не любил заказчиков уставных, коим любая «сказка» изографа видится дурью и кои не понимают, что без этой своей «сказки» не понять изографу душу старого мастера, не подновить удачно старинную икону.
— Времена текут?! А ведомо тебе, что все на круги своя вертается? Это ныне гордыня людишек заела. Человек себя наравне с богом ставит. Но вернутся еще к нам времена Алексея Михайловича Тишайшего! Вера и благочестие снова укоренятся в душах неразумных россиян. Дай срок! Времена те не за горами. А за грехи наши и гордыню бесовскую скоро грянет гром божий и явятся к нам господа шведы, как в великую смуту! Думать страшно, что тогда свершится над Новоградом! Потому бери сию доску испоганенную и неси на солнышко!
Отец Амвросий выскочил на крыльцо и воззрился на Никиту с видимым гневом и отвращением. Оттого, наверное, что Никита давно уже выполнял у деда самую тонкую работу — подновлял уставные лики, он и стал замечать за собой желание разгадывать суть человеческих лиц. Но вот толстое, по обычной видимости благодушное лицо отца Амвросия его обмануло. «С такими лицами вообще легче обманывать!» — подумал Никита.
Меж тем отец Амвросий в великом гневе уже подскочил к нему:
— Так это ты, маловер, святую Анну подновлял? Ты?!
«Дознался-таки! — Никита разозлился даже не на
попа, а на доносчика.— Сам-то поп спиной к иконостасу стоит — ничего бы и не разглядел толстый дуролом! Да другие, видать, постарались. Не иначе как Игнатка — сынок церковного старосты и донес».
— А ведаешь ли ты, пащенок, что Анна — сиречь благодать божья?! — дошли до Никиты крики разгневанного отца Амвросия,— А сие что? — Жирный палец уставился на поставленную лицом к солнцу икону,— Сие благодать божья? Тьфу! Да это же моя холопка Оленка, дворовая девка, что мне полы моет, портки стирает... Ах ты пащенок! Отец твой голову сложил на плахе за старый обычай, а ты сей срамной иконой церкви божией зуботычину дал?!
Но тут в спор неожиданно вмешался дедушка.
— Не гневи бога, батюшка! Не вещай за всю православную церковь! Ступай домой и отмойся от грязи своих речей! А отрока я и без тебя накажу! — И в доказательство Изот сердито дернул за светлые кудри покорно склонившего перед ним голову Никиту.
Отец Амвросий, как бы задохнувшись, замолк и покатился через огород к своим черным хоромам. Только там он словно опомнился и издали погрозил всем маленьким кулаком.
— Да, плакали теперь наши денежки...— ворчливо заметил Кирилыч,— и виной всему девка! Ох, бабы, бабы! — После своей разгульной жизни в буслаевские годы Кирилыч так никогда и не женился, а своих женатых сотоварищей именовал несчастными каторжанами, плененными судьбою.
«А девушка-то и впрямь красавица!» Дед залюбовался нежным и тонким очертанием девичьего овала на иконе. Солнечные лучи, брызнувшие после дождя, казалось, так и ласкали краски: зарумянились щеки, засмеялись, словно живые, глаза.
— Дышит, вот те крест, дышит! — вскрикнул подошедший Кирилыч.
— И впрямь дышит! — Дед шагнул в сторонку, дабы не спугнуть первого взгляда.— Но и отец Амвросий прав: сие не икона, сие парсуна! И парсуна отменная! — И с радостью подумал, что, может, это и не парсуна даже, а картина нового письма. Да не из тех мрачных полотен, на кои нагляделся дед в замках ливонских баронов, когда ходил в молодые годы за рубеж с плотницкой артелью. Нет, в тех темных холстах не было жизни. А здесь — высокое озарение души. И радоваться надо — есть богатырский талант у Никитушки! И бояться: не зарыла бы жизнь сей талант в землю! Дед с показной суровостью посмотрел на застыдившегося Никиту и сказал властно:
— Ты, парень, вот что, отнеси икону сегодня же домой да поставь в горенку. Не то, почитаю, скучаешь один там ночами по зазнобушке! — И лукаво подмигнул Кирилычу. Тот захохотал так, как умел когда-то в Господине Великом Новгороде смеяться Васька Буслаев: громко, простодушно и от всего сердца. За смех этот и выкупил в свое время дед Изот разоренного купецкого сына, буяна и ёрника Кирилыча из долговой ямы.
И свидеться с Оленкой Никите удалось только через неделю после истории с иконой и отцом Амвросием. Попадья навалила на девушку столь много работы, что Оленка и на час не могла отлучиться с поповского подворья. Сам отец Амвросий в церкви боле не показывался, хотя деньги за работу, вопреки мрачным предсказаниям Кирилыча, заплатил исправно.
— Ох не нравится мне эта доброта! Слишком много церквей в Новгороде, чтобы в наших краях поп мирянину обиду простил! — сердито ворчал Кирилыч, когда снимали леса. Теперь всем открылись писанные чудесным лазорем, подновленные настенные фрески, а сверху, из-под самого купола, сурово и властно смотрел осиянный льющимся через узкие окошки „светом Вседержитель письма славного Феофана Грека.
— Деда, а пошто он кулаком-то грозится? — Роман всегда так: во фресках его интересовало движение, рассказ, а не узор и краски.
— А насчет того есть одна сказка, внучок! — Дед с младшим внуком обращался всегда не то чтобы ласковее, а как-то веселее — был и понятней и проще, и жизненный путь его, считал дед, будет прямее, чем у Никиты, — Писала в давние времена одна артель церковь. Писали и Вседержителя. Писали по уставу — с рукой благословляющей. А утром пришли — рука в кулак сжата. Ругнулись мастера и решили, что хлебнули вечор медовухи. Переписали. На другое утро приходят: опять рука в кулак сжата! Взялись они в третий раз за кисти и слышат вдруг голос сверху: «Писари, о писари! Не пишите меня с рукой благословляющей, а пишите с рукою сжатою! Держу я в той руке Господин Великий Новгород, и коли рука моя разожмется — тут и конец граду Новгороду!» Вот с тех пор наши новгородские мастера и пишут Вседержителя на свой сказ — с рукой сжатой, а не благословляющей!
— Но сей-то лик писал не новгородец, его ведь сам Феофан Грек писал, дедушка! А рука все одно сжата! — перебил старика Никита.
— Так оно так, лик сей писал великий Феофан! — согласился дед.— Прав ты, Никита,— малость учен, потому и прав. Но оставь-ка на время свою ученость и подумай: где жил Феофан-византиец лучшие свои годы? Ты думаешь, он наших сказок не слышал, медовухи нашей не пил, с мастерами нашими не водился? То-то! Большой был мастер, не спорю, но говорил сей грек в
Новгороде русским голосом! — Дед закашлялся и махнул рукой.— А впрочем, шли бы вы гулять, ученые головы! Нонче отец Амвросий нам всем расчет дал, не поскупился! Берите-ка! — Дед раскрыл кожаный кошель и дал братьям по рублевику весомой чеканки. — Ступайте, ступайте! — рассмеялся он удивлению внуков: никогда до того не баловал он их такими деньгами.
— Эх! Сегодня наш брат мастеровой и загуляет! — радостно подмигнул Ромке Кирилыч.
— Я те погуляю! — грозно пообещал дед.— Расчет не получишь, пока вечером остальные леса не приберешь. Мне еще сегодня верхний строй подновить надо.
— Ну что, Никитушка, делать-то будем? Ты только глянь — цельный рубль! У тебя целковый, у меня целковый... Давай, мы с тобой на ярмарке у цыганов славного конька сторгуем? Настоящего, ездового, а не дедушкину сивку-бурку! — Глаза у Ромки так и загорелись при одной мысли о лошадях. Должно быть, с тех времен, когда они еще не были при деле и мальцами ездили с Кирилычем в ночное, родилась в нем эта страсть к лошадям.
— Ан нет, Роман, — несогласно завертел головой Никита.— Я лучше завтра немецких красок да новые холсты куплю!
— Опять малевать? А по мне, так пропади они пропадом: что иконы, что парсуны! Право! В тебе, Никита, словно и не течет кровь стрелецкого десятника Стремянного полка!
— Тише ты ори о крови-то своей, дурень! Забыл царский указ — выслать из Москвы стрелецких вдов и сирот и впредь детей казненных стрельцов на службу царскую не брать. Так-то! Ступай-ка ты, Ромка, лучше на ярмарку коней смотреть, а я пойду своей дорогой!