— Вздернем, ваше величество, обязательно вздернем. Как только деньги получим, так Сонцева и на виселицу...— козликом запрыгал Витцум вокруг Августа, на лету ловя большую и пухлую королевскую длань, дабы поцеловать.
От новой идеи Август пришел в хорошее настроение, милостиво дал поцеловать руку фон Витцуму, спросил:
— Ну-с, какие у нас на утро приглашения?..
— Только одно, ваше величество... в монастырь бернардинок, на чашечку кофе со сливками.
— Прекрасно, Витцум, прекрасно... Там мы и примем эту московскую цыпочку. И когда она снесет золотое яичко, мы свернем ей шейку и сварим себе бульон. А вечерком устроим у монашек интимный ужин и маленькую иллюминацию. Ха-ха-ха! — Король Август всегда первый смеялся своим остротам. Вообще он был человек разнообразный, этот король Август.— Подай-ка мне наряд цвета каки дофина,— приказал он камердинеру-итальянцу.— Коричневый цвет,— пояснил он Витцуму, вертясь перед зеркалом, — Все-таки едем в монастырь, да и в Версале модно.
Примерив новую шляпу цвета крыла фазана, Август отдал камердинеру последние распоряжения и в отличном расположении духа вышел в приемную. Здесь с утра его поджидали генералы — прибывший от Шуленбурга из Силезии тощий и язвительный начальник штаба саксонской армии генерал пехоты Востромисский и самодовольный командующий кавалерией Флеминг.
Востромисский, само собой, начал клянчить деньги: жалованье не выплачено третий месяц, солдаты оборваны, разуты, дезертируют толпами, офицеры ропщут. Востромисский и далее продолжал бы свои стенания, но Август прервал его с видом Цезаря, только что покорившего Галлию и Отчитывающего прочих незадачливых римских военачальников:
— Надобно наконец побеждать, генерал! Война кормит войну! Там, в обозах у шведов, четыреста телег с золотом и серебром, вывезенных из несчастного Львова. Пойдите и отнимите их у шведов, черт побери! Где ваше мужество, генерал? Сколько можно отсиживаться в ретраншементах1 за Одером! Возвращайтесь и передайте фельдмаршалу Шуленбургу — пока не будет победы, не будет и жалованья! — Август прошествовал мимо незадачливого генерала, но Флемингу у дверей дружески подмигнул и доверительно шепнул на ухо: — Твоей кавалерии я завтра же заплачу, готовься в поход по дороге Львов — Дрезден.— И, насвистывая, король величественно прошествовал в карету.
Утро было веселое, светлое, солнечные октябрьские лучи играли на черепичных двускатных крышах, над которыми курились дымки причудливых труб, золотом отражались на мозаике костелов, смеялись в венецианских стеклах патрицианских особняков. Казалось, Львов, освеженный ночным дождиком, словно принарядившийся щеголь, с улыбкой рассматривал себя в зеркале плитчатой, отмытой до блеска мостовой.
Август втянул в себя бодрящий утренний воздух, оказывается, иногда хорошо вставать и ранним утром. Он любил это время осени, когда все наливается как бы второй силой.
Королевский кортеж — отделанная золотом голубая карета с арапами на запятках, многочисленный конвой золотых гусар с лебедиными крыльями за плечами — под веселые звуки рожков форейторов, лихо управлявших запряженной цугом восьмеркой белых лошадей, пролетев мимо костела доминиканцев, королевского арсенала и городских укреплений, быстро домчался до знаменитого женского монастыря бернардинок, в котором воспитывались самые знатные паненки Речи Посполитой...
На усыпанной крупным зернистым песком дорожке, что вилась в монастырском саду, меж красочных клумб осенних цветов короля встретила мать-настоятельница графиня Оржельская. Этой хорошенькой рыжеволосой матушке (рыжие кудряшки лукаво выбивались из-под строгого монастырского чепца) не было еще и тридцати лет, и Август с удовольствием поднял двумя пальцами подбородок красавицы и заглянул в ее смеющиеся изумрудные глаза. «Нет, Жаннет решительно не постарела. Бабье лето в разгаре!» — подумал Август, галантно вышагивая за своей бывшей фавориткой и разглядывая ее стройную, правда уже слегка раздавшуюся в бедрах, фигуру. За ним водилась слабость пристраивать своих фавориток в настоятельницы женских монастырей; так, Аврору Кенигсмарк он назначил настоятельницей Кведлинбургского монастыря девственниц, графиню Оржельскую пристроил во Львове. Только от княгини Козель, которая поджидала его в Дрездене и славилась тем, что ездила на лошади, как татарин, пила вино, как запорожский казак, и курила к тому же трубку... только от нее нелегко ему было отделаться. При воспоминании о княгине Козель Август вздрогнул, как породистый рысак, которого огрели кнутом, но рядом, слава богу, была милая и учтивая Жаннет.
— Ваше величество, может быть, выпьет чашечку черного кофе?
«Ах, эта скромная монашеская пелеринка, обтягивающая упругую грудь, она так трогает в это чистое безгрешное утро. Но глаза? Глазки, плутовка, тебя выдают! Они смеются, как солнце моей юности, когда я, молодой, двадцатилетний, явился десять лет назад за короной и славой и встретил на балу в Варшаве эту еще совсем юную паненку...»
Стол был украшен яркими флоксами и гладиолусами, и солнце, пробиваясь через разноцветные витражи монастырских окон, наполняло холодную монастырскую залу щедрым теплом бабьего лета. Даже чисто отмытые изразцовые плиты пола согрелись. И только высящееся в центральном нефе распятие дышало мертвым холодом.
Крепчайший турецкий кофе и превосходный французский арманьяк окончательно развеяли утреннюю королевскую хандру.
— Простите, мой король, за этот скромный серебряный сервиз, но, увы, все наше золото увезли эти схизматики — шведы!
— Я удивляюсь еще, как вам удалось сохранить серебро, Жаннет! — Август был воплощенная любезность.
«Знал бы ты, какой ценой я спасла это серебро,— Оржельская усмехнулась в душе, находя, что от Августа пахнет тем же сортом табака, что и от того шведского полковника Торстенстона, который стоял здесь тогда на постое...— В конце концов, все мужчины одинаковы, но Август — это одинаковость в кубе!» Жанна Оржельская обожала математические сравнения. Больше всего в жизни она любила четыре больших М — математику, мужчин, музыку и монастырь, позволявший обходиться без пятого М — ревнивого мужа.
— Мои молоденькие послушницы исполнят для вашего величества чудесную вещицу славного Перголези...
— Ах да, Перголези! Я на этой бесконечной войне так давно не слушал настоящей музыки!
Оржельская подала знак, и застучали шаги по винтовой лестнице, и показались хорошенькие и совсем открытые, черт возьми, стройные женские ножки. Впорхнула хорошенькая Коломбина, за ней другая хорошенькая девушка, выряженная Арлекином. Укрытый распятием, заиграл небольшой оркестр. Колокольчиком зазвенел тоненький альт Коломбины, сопровождаемый речитативом Арлекина. Август выпил еще бокал арманьяка и растрогался, пожирая Коломбину глазами.
«А куртизан-то мой стареет, зарится на молоденьких!» — встревожилась Оржельская. Но в эту минуту вошел фон Витцум и остолбенел от изумления. Он, как лютеранин, слышал, конечно, что у этих папистов в монастырях всякое бывает, но чтобы лицедейство у распятия!
— Вы, как всегда, некстати, Витцум! — упрекнул своего камергера и казначея король.
— Там русский посланник, ваше величество.
— Пусть подождет. Мы дослушаем Перголези.
Снова полилась чудесная музыка. Август блаженно
зажмурился. Он слышал эту вещицу в Венеции, во время своего первого путешествия по Европе, устроенного ему отцом в образовательных целях. Был тогда погожий апрельский денек, соленый ветер Адриатики приносил морскую свежесть, он убежал на прогулку один, без свиты, и прямо на площади какие-то уличные музыканты исполняли эту вещицу. Рядом с ним оказалась пышногрудая молоденькая венецианка, точно сошедшая с полотен Тициана, и под эту музыку они познакомились. И эта музыка, и тот вечер так опьянили тогда Анжелику, что она сама пригласила его, шестнадцатилетнего принца, в свою скромную квартиру. А потом некстати вернулся раньше времени ревнивый муж-нотариус, и, чтобы спасти честь дамы, молодой принц в кафтане и башмаках сиганул с третьего этажа прямо в канал. Наутро об этом происшествии заговорила вся Венеция, и муж дамы хотел вызвать его на дуэль. Но Сенат республики на неделю запретил все дуэли, оберегая жизнь принца. Счастливое было время. Перголези, Перголези! Но вот концерт и закончился.