Скорее всего, я несправедлив, а потому так злобствую. И всякий раз я злобствую именно по утрам, когда проснусь. Наверное, поэтому я просыпаюсь неохотно и зову предутренний жаркий сон, который так часто ко мне возвращается. Это даже не сон, а тропический мираж, обернутый в адриатический ландшафт.
Я шагаю по плиткам узенькой дорожки, огибающей выстроившиеся в длинную колонну пальмы, разбухшие от горячего воздуха. Белый кондиционированный отель с услужливыми физиономиями персонала остался где-то позади. Вдали — залитая солнцем песчаная полоса побережья. За ней море неторопливо шевелит волнами, навьюченными ядовитыми медузами. Я чувствую незримое присутствие этих тварей. И они как будто бы догадываются о моем приближении и уже наверняка вы-простали из под желейных шляпок дрожащие крапивчатые щупальца. Ей-богу, напрасно. Купаться я не собираюсь. Внезапно за металлической оградой открывается большая эстрада, совсем как из моего советского детства. Длинные ряды скамеек выставлены на жаре перед широченной сценой. На сцене — темнокожий парень с телосложением Аполлона, голый по пояс, играет на электрогитаре. Он поет, притоптывая и упруго раскачиваясь в такт музыке. Лицо его светится счастьем. Каким-то овечьим и навсегда застывшим. Он открывает рот, умело перебирает гитарные струны, но музыки и голоса не слышно. Повсюду напряженная тишина. Скамейки пусты. Зрителей нет. Чудовищная густая жара погнала их на пляжи, в бассейны, под кондиционированный воздух тесных гостиничных номеров. Мне становится жутко.
Я поворачиваюсь и иду обратно по той же плиточной дорожке. На этот раз она обсажена по обе стороны лопоухими тропическими растениями. Дорожка делает поворот, и я оказываюсь перед огромной клеткой с крупными белыми попугаями. Одни сидят на жердочках, строго, гордо, изредка вертя головами. Другие возятся внизу, расковыривая деревянную кормушку толстыми клювами. При моем приближении попугаи начинают метаться по клетке, взбивая пух и истошно крича.
Я лезу в карман за сигаретами, достаю тощую пачку, и тут чья-то рука, как твердое копыто, ложится мне на плечо. Оборачиваюсь и вижу перед собой улыбающееся лицо аниматора.
— Извините, здесь не курят, — ласково говорит он на каком-то языке (я не знаю на каком) и вздергивает козлиный подбородок.
— Go fuck yourself! — резко отвечаю я.
— Pardon? — удивляется этот сатир.
— Go fuck yourself!! — кричу я ему в лицо.
Он отшатывается в немом изумлении и наклоняет голову, видимо, приготовившись меня боднуть.
Но в этот самый момент я просыпаюсь.
У меня (вы, наверное, заметили) всегда так. Не только рассказы, но даже сны заканчиваются именно тогда, когда у других они только начинаются. Пересказывать сны, признаюсь вам честно, это вообще дурной тон.
Кто ты вообще такой?
Кому ты и твои беспокойные сны интересны?
Разве что психоаналитику, который получает деньги за то, что их выслушивает. Этого, кстати, никак не могли понять истомленные романтики, расписывавшие свои сны во всех метафизических подробностях. В снах им мерещились горизонты иных миров, башни в дымных ризах, женские физиономии в голубых цветах, восторженные Прометеи, освобождавшие время. Словом, всякая литературная ху…, простите, кухня, говорить о которой в наше деятельное время не только не должно, но и неприлично.
Куда занимательнее, согласитесь, явь или роман, где все как в жизни. Он любит ее. Она любит другого, а может, по-прежнему его — неизвестно, женская душа, она ведь как супрематический квадрат. Он (тот, который первый) страдает, терзается загадками и пытается снова ее добиться. Драматическая кульминация непременно с поединком… и финал, в котором все на всякий случай умирают — это чтобы эффектней. Да! Я совсем забыл. Еще нашей яви необходимы экзотические декорации. Живописные — север Франции или какая-нибудь Тоскана. И обязательно украшенные старинными развалинами, как в романах восемнадцатого века.
Но я ничего сочинять не буду. Поскольку, как вы наверняка заметили, страдаю недостатком воображения. Я расскажу все так, как оно на самом деле было, расскажу достоверно и реалистично. И не моя вина, если этот рассказ напомнит вам что-то до боли знакомое и читаное.
Началась эта история в Петербурге, в тот самый 2000 год, когда старое тысячелетие уже закончилось и старый президент, уже еле ворочавший языком и мозгами, сообщил, что он устал. “Я устал, я ухожу”, — так он прямо и сказал российским гражданам из телевизора.
Я тоже в тот год очень устал и заболел. И тоже с удовольствием бы куда-нибудь ушел. Но идти мне было решительно некуда. Меня обязали писать какие-то статьи и ежедневно таскаться на работу.
Стоял апрель, противный, сопливый, застилавший глаза мутной пеленой. Приходилось то и дело снимать очки, громоздкую железную оправу, криво сидевшую на угреватом носу, и неловко протирать давно не стиранным шарфом толстые стекла. Это плохо помогало, и рези в глазах, к которым я за несколько месяцев уже привык, переходили в тупую головную боль. Если уйти не получается, думал я, то, может, всерьез заняться здоровьем, купить витамины, что ли?
Кое-как справившись с очками и близоруко щурясь, я поднимался по лестнице гуманитарного института на шестой этаж. Идти читать лекцию (кажется, о Шервуде Андерсоне) мне не хотелось. Серое здание института — я еще на улице поразился — выглядело в тот день как-то по-особенному лживо и пакостно. Европейский модерн с отчетливо проступающей сквозь него азиатской харей. Видел бы Шервуд Андерсон эту харю, так уж наверняка расцеловал бы каждый уродский домик в своем Уайнсбурге.
Студенты — как всегда. Уже сидели на своих местах. Десять человек из тридцати. Отлично. Отличники. На лицах — выражение типа “чего изволите” — лакейский и типично русский способ скрыть скуку и полное безразличие. Американцы — мне доводилось читать лекции в США — так те честней. Сначала расплываются в улыбке, широкой, округлой — достигается долгой тренировкой заглатывать многоэтажные сэндвичи, — а потом сразу переводят физиономию в режим “fuck off”. Зато не лебезят на экзаменах и не кидаются услужливо подбирать упавшие у тебя со стола бумажки. Я поморщился и виновато произнес:
— Начнем минут через пять. Я сейчас приду.
Скинув на стол грязную китайскую куртку, рваную по бокам, и размотав фиолетовый шарф, я тяжело опустился на стул, потом с усилием поднялся и, хлопнув дверью, направился в буфет. “Сок. Мне сейчас нужен сок. А еще лучше чай”.
Чай мне в самом деле был необходим. Страшно саднило горло, словно кто-то непрерывно водил по нему наждачной бумагой.
— Острый фарингит, видимо, следствие патологии щитовидной железы, — резюмировал врач неделю назад. — Вам теперь нелегко будет читать лекции.
Да уж. Нелегко, не то слово. Чертова щитовидка забирала все оставшиеся силы. Откуда-то взялась старческая усталость. К середине дня я обычно уже едва держался на ногах и часто заходил по дороге с работы на работу в кафе, чтобы пересидеть преследовавшие головокружения. На лекциях я то и дело останавливался, пытался перевести дух — каждая фраза теперь давалась с усилием. Горло сжимал стальной обруч.
Я купил стакан сока и осторожно, взяв за края, чтобы не расплескать, понес его в аудиторию. “Надо опоздать минут на десять, а потом отпустить их минут на пятнадцать раньше. Только рады будут. В середине — перерыв минут семь. То есть моя лекция продлится не больше часа”. Эта освежающая мысль ненадолго прогнала ощущение усталости, и, еще едва войдя в аудиторию, я уже начал говорить, мельком поглядывая то в мутное окно, то на студентов. Те, как и ожидалось, послушно заскрипели ручками. Какая-то девушка за дальним столом, спрятавшись за спину соседки, достала книгу и, раскрыв ее на коленях, углубилась в чтение. Прежде мне сделалось бы противно. Я бы прервался и срывающимся от волнения голосом — невротик — попросил бы (я попросил бы вас…) сидеть, слушать и не читать постороннюю литературу. Но в тот раз мне было все равно. Горло. Главное — беречь горло, постараться говорить тише и без усилий. Пока вроде не так тяжело. Стальной обруч будто ослаб.