Владимир Тендряков
СРЕДИ ЛЕСОВ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
В лесах у деревни Лобовище, в тенистых, сырых местах, под прелыми листьями растут семейками крепкие грузди. Только что сорванные, они попахивают лежалой малиной.
От лесов отделяет деревню неглубокая, с солнечным песчаным дном река Важенка.
И когда среди лета в верховьях несколько дней подряд льют июльские грозовые ливни, Важенка заливает луга не весенней мутной, глинистой водой, а дождевой, прозрачной. На залитых лугах освещенные солнцем ромашки кажутся сквозь воду не белыми, а янтарными, и вместо бабочек, пчел, жуков мелькает среди них резвая рыбья молодь.
…Почти десять лет назад уехал отсюда Василий Роднев. Помнится, легким вышло тогда прощание. Мать по привычке всплакнула, а соседские девчата пригрозили: «Смотри, не очень-то на городских заглядывайся…» Так и уехал, едва успев бросить последний взгляд на низенькие под темным тесом лобовищенские избы. Да и что оглядываться? Впереди — город, впереди — институт!..
Легко уехал Василий, но труден и долог был обратный путь в родные места.
Началась война. Роднева, только что закончившего первый курс, направили в военное училище. Затем фронт, первое ранение, госпиталь, снова фронт…
Весна 1945 года застала его в маленьком немецком городке. По утрам заспанные бюргерши раскладывали на подоконниках полосатые матрацы. Они заискивающе низко кланялись Родневу в спину: «Гутен морген, герр капитан». А «герр капитан», глядя на матрацы, с тоской думал: «Не похоже… Не по-нашему…» В такое-то утро в Лобовище колхозный конюх Федот Неспанов выводит к реке лошадей, стоит, лениво жмурится на сверкающую воду, посвистывает. Тут-то и вспоминались Родневу и грузди, пахнущие малиной, и янтарные ромашки на залитых лугах…
В конце 1946 года его демобилизовали.
Бывший заместитель командира батальона по политчасти, капитан запаса Роднев снова пришел в институт, сел за учебники, принялся старательно высчитывать количество протеина и клетчатки в сене, скошенном на поемных лугах…
Но весной, когда в городских скверах из-под утоптанного снега кое-где выглядывала черная земля, пахнущая чем-то близким, деревенским, Роднева начало тревожить старое ранение. Он пролежал в больнице все лето, осень, поднялся только в середине, зимы, вернулся в институт, сел за учебники, но опять пришла весна… На этот раз обошлось, в больницу не положили, но доктора сказали: «Поезжай в деревню».
У него во всех концах страны были друзья по батальону. В письмах они звали его и в Белоруссию, и на Кавказ, и в какой-то малоизвестный вологодский городишко Грязовец. Но он поехал на родину, в Лобовище, хотя никто его сюда не звал — отец умер еще до войны, мать жила в Молотове у старшего сына, нянчила внуков. Из всей родни оставалась в деревне тетка — существо не из веселых, — которая даже о радостных событиях обычно рассказывала плачущим голосом. Она сразу сообщила, что в колхозе после смерти председателя Шутихина порядка «ни на макову крупиночку», что за последние годы хозяйство как ветром повыдуло, что, «кабы не усадебка», ей, с ее болезнями, на одних трудоднях не прожить…
Когда Роднев впервые вошел в правление лобовищенского колхоза имени Степана Разина, его встретили приглушенный визг и смех. Высокий рыжий парень, растопырив чуть ли не во всю стену длинные руки, жал табунок девчат и дурашливо пел:
Девчата таскали парня за чуб и, задыхаясь от смеха, повторяли:
— Уйди, Дмитрий, уйди!.. От крапива!..
Увидев незнакомого человека, они вырвались и, пряча раскрасневшиеся лица, толкаясь, выскочили из правления.
Парень, стараясь под развязной веселостью скрыть смущение, произнес:
— Старые счеты сводил…
— Мне председателя нужно видеть.
Парень замялся, повел плечами, но вдруг выпрямился, подтянулся, легким шагом подошел к столу.
— Я вас слушаю, — произнес он холодно. — Председатель колхоза имени Степана Разина Спевкин… Прошу садиться. По какому делу?
— Что ж, познакомимся. Роднев.
— Кажись, Настасье Петровне родня?
Но Роднев, словно не слыша, продолжал:
— Пришел просить: примите в колхоз.
Спевкин внимательно оглядел посетителя — от городских полуботинок до галстука — и вздохнул:
— У нас, пожалуй, подходящей работы не найдется. Вам бы лучше в район.
— К вам пришел…
— Счетоводом ежели, так у нас есть счетовод.
Роднев вынул из кармана справку института (хоть и не диплом с государственным гербом на обложке, но все же солидный документ), протянул Спевкину. Тот, озабоченно нахмурясь, стал читать, что Василий Матвеевич Роднев окончил четыре курса зоотехнического факультета.
— Должен вам сказать напрямоту — не понравится у нас… Такой колхоз, что больше не к нам, а от нас идут… А может, на мое место желаете? С полным удовольствием. Я сам считаю — по ошибке выбран.
— Как так по ошибке?
— Очень просто. Пришел из армии, хотел в другое место устроиться, а тут мать… Плачет, не отпускает: «Пять лет тебя не видела, на кого меня покинуть хочешь? Ужо женишься — наживемся врозь…» Ну, стал работать в колхозе, сперва звеньевым, потом бригадиром, а бригада моя — одни девчата, что ни скажи, из кожи вон лезут, рады угодить. Ну, выходит, моя бригада лучшая, я — лучший бригадир, значит, становись, Спевкин, в председатели. Здесь привычка такая — что ни год, новый председатель. Меняют, как цыган худобу. Скоро и меня сменят, вы подвернетесь — вас поставят… Дело не трудное: общее собрание — и милости просим…
— Ты на войне был?
— Хм! Всю Украину, пол-Европы на машине изъездил. Военный шофер я по специальности, а в председателях по недоразумению…
— Ты получал на фронте от матери письма?
— П-получал, — не сразу ответил Спевкин на неожиданный вопрос.
— И что тебе писали?
— Ну что писали? Живут да здравствуют, поклоны шлют.
— А как живут, не рассказывали?
— Да особенно не хвалились.
— А ты, когда читал, не думал: мол, жив останусь, погоны сниму, приеду, другие фронтовики вернутся — у них ведь тоже сердце по дому за войну изболится, — расшевелим Лобовище, оживет деревня? Не думал… А я думал и этой минуты всю войну ждал. А кончилась война, я, может быть, ради этой минуты учиться пошел. Вот она, пришла: сидит напротив бывший фронтовик и с веселой усмешечкой песню поет: «У нас плохо, у нас нехорошо, председателей меняем, я случайный человек…» Да-а!.. Скажи-ка лучше: покосы около Медвежьей Канители не затянуло кустарником?
— Косим. Правда, не развернешься, давно бы пора чистить, — поспешно ответил Спевкин. Он был рад — кончился щекотливый разговор, начиналась хозяйственная беседа, это проще.
— А у Фомина оврага?
— И там косим…
— А береза старая — еще дупло выше роста — до сих пор стоит?
— Я что-то не приметил, должно быть упала.
— Ну, а поле от Татарского Лбища с Игнатовским запахали в одно? Там, помню, шиповника росло — не продерешься, в иное лето, что розовая пана, — все кусты в цветах.
— Поля-то давно запахали, а шиповника и в других местах хватает, такой куст — мусор на земле.
Долго расспрашивал Роднев и, как казалось Спевкину, расспрашивал о пустяках, даже старую колоду, что лежит у Пашкова родника, вспомнил.
— Давненько не бывал, — вздохнул Роднев. — Все на каникулы хотел вырваться, Лобовище посмотреть, да не мог — зимой учился, а летом работал. Всяко приходилось, иногда и из кулька в рогожку перевертываться… А что-то я тебя, Спевкин, не припомню, вроде не жил ты в нашей деревне?
— Ну как же… Вас-то я сразу узнал. Только не с руки первому в знакомцы навязываться. Митька Спевкин, Дмитрия Егоровича сын… Мы не лобовищенские, из Починка мы. Еще Солнышком меня ребята дразнили, рыжий потому что…