Паникратов знал, что Трубецкой и Роднев друзья. И поэтому, встретившись с приехавшим из колхоза Родневым, он в упор спросил:

— А ты что молчишь? Должен иметь свое мнение о Трубецком?

Паникратов был одет по-командировочному, в гимнастерку и грубые русские сапоги, перед крыльцом его ждала оседланная лошадь.

— На бюро я еще сомневался, а теперь считаю — Трубецкой имеет право возмущаться работой райкома, — ответил Роднев.

Они сидели рядышком на диване. Паникратов отодвинулся и уставился в лицо Родневу.

— Именно? — казенным голосом спросил он.

— У нас был разговор с Сочневым, он придерживается такого мнения, что наш райком под твоим руководством, Федор Алексеевич, прошел трудную школу; мол, в войну выросли и закалились, не нам критиковать тебя. Я же считаю — именно эта-то «военная» школа и мешает сейчас райкому правильно работать. Новая пора — новые методы!

— Вот как?

Паникратов всегда гордился тем, что в войну, когда не хватало людей, не хватало машин, когда лошадей временами приходилось заменять на пахоте коровами, Кузовской район продолжал помогать стране вдвое, втрое больше, чем он помогал до войны. Это было самое трудное, самое напряженное, самое героическое время в жизни Федора Паникратова. Оно должно остаться в памяти святым и чистым, а тут какой-то вчерашний студентик, бывший офицер, который и знать не знал, с каким трудом добывался тот хлеб и мясо, которые он ел на фронте, рассуждает: школа войны… мешает работать…

По удивленному: «Вот как?», по потемневшему лицу Паникратова Роднев понял все, что не было досказано.

— Знаю, представь себе, знаю, что в Лобовище в войну на всю деревню было только пять стариков; знаю, что иногда женщинам приходилось пахать свои усадьбы на коровах; знаю, что не от доброй жизни Данила Грубов в своей МТС собрал из отбросов забытый, полуразрушенный «интер» и пустил на поля. Я не был здесь, но я знаю, Федор…

— Ладно, — прервал его Паникратов, — ближе к делу. Чем ты недоволен?

— Сейчас дойдем до дела. Знаю я, Федор Алексеевич, что какого-нибудь Касьяна Огаркова пришлось выбрать председателем. Знаю, лучшие ушли на фронт. Знаю, что такие Касьяны самостоятельно, без няньки, не могли руководить колхозом. И этими няньками стали уполномоченные райкома. Знаю, Федор Алексеевич, что лекторы-пропагандисты, инструкторы, завотделами — все, вплоть до первого секретаря, превратились в уполномоченных. Требуй, приказывай, подменяй какого-нибудь Касьяна Огаркова, все разрешается, только сделай! Достань хлеб для фронта! В те годы нельзя было действовать иначе.

Паникратов, щурясь от дыма папиросы, слушал Роднева.

— Так что ж. Согласен, знаешь… А дальше что?

— А ты не догадываешься, откуда я все это знаю? Нет? Знаю потому, что наш райком как в военные годы работал, так и теперь работает. Стиль работы райкома по сути не изменился. Попрежнему няньки-уполномоченные, попрежнему приказ да «нагоняй» — основной метод в руководстве колхозами! У Касьяна Огаркова прорыв в уборке, командировали Роднева — пусть ликвидирует. Надо специалиста. У нас все агрономы в «Заготзерно» да в райсельхозотделе сидят, накладные подписывают, издалека командуют. Пора заняться воспитанием кадров. Давно пора!

Паникратов бросил окурок, поднялся, с усмешкой передразнил:

— Воспитание, воспитание — красивые слова, на них-то мы все горазды.

— Красивые слова? А разве то, что сделали чапаевцы для разинцев, — красивые слова? Я, например, считаю — это и есть массовое воспитание. Ты — коммунист, я и Трубецкой — коммунисты, и все мы хотим одного: вытянуть наш район из отстающих. Вместо того чтобы пугать Трубецкого, давайте соберемся и поговорим вместе о том, как перестроить работу райкома.

— Соберемся, поговорим, перестроим, а видишь?.. — рука Паникратова протянулась к слезящемуся окну. — Почти тысяча неубранных гектаров мокнет. Поговорим!.. В такое время Трубецкой подрывает авторитет райкома…

Василий пожал плечами, повернулся, но тут же остановился.

— Помнишь, говорил об усталости народа? Не народ устал, а ты устал… Заработался. Вот в чем дело!

И не дожидаясь ответа, Роднев вышел.

В этот день Паникратов побывал в пяти колхозах. И всюду он видел одну и ту же картину. Рядом с полегшим на корню хлебом стоят осевшие на дожде суслоны!

День за днем дождь — это сотни центнеров осыпавшегося зерна. Это, значит, в областной газете вновь появится: «В Кузовском районе, где секретарем райкома партии тов. Паникратов, во-время не справились с уборкой, в результате чего допустили большие потери…»

Не «в результате чего», а в результате вот такой «мелочи» — пошел сыпать дождичек, и что ты с ним сделаешь? — будут вызовы в обком, будут нагоняи.

И дождь, и Трубецкой, и Роднев, и чапаевские коммунисты, и даже члены бюро — все против него. Все!.. И Федору, как никогда, захотелось увидеть Марию, встретиться хоть на полчаса, хоть на десять минут, перекинуться словом, услышать ее голос, знать, что есть еще на свете близкий человек. Из-за этого дождя, из-за этой истории с Трубецким он не видел ее целый месяц. Месяц!.. Паникратов гнал от себя всякие мысли: ничего удивительного — он занят, она занята.

Федор повернул в темноте коня.

Конь двигался медленно. И без того густая, дегтярно черная тьма, казалось, упирается впереди во что-то еще более темное, более мрачное. Там лес, около него теплится маленький огонек. Он один-одинешенек пробивает холодную, сырую темень — ни дать ни взять светится окошко сказочной избушки на курьих ножках.

Паникратов подъехал. Одинокая «избушка» стояла не на «курьих ножках», а на массивных колесах от комбайна — полевой вагончик для трактористов. Загремев жесткими полами мокрого плаща, Паникратов слез с седла, захлестнул повод вокруг перилец крутой лесенки, ведущей к дверям вагончика, и прислушался. За дощатой стеной слышались девичьи голоса, смех. «Не одна», — с досадой подумал Паникратов. Он легонько три раза стукнул в стенку. Разговор смолк, чья-то голова заслонила окошко, потом открылась дверца, и большая темная фигура женщины, закрыв собой свет, появилась в дверях. Ступеньки скрипнули под ее ногами, дверь захлопнулась, и темнота стала еще гуще.

— Кто это? — окликнул негромкий голос.

— Мария, ты?

— Федор Алексеевич! — удивилась Мария и тихо добавила: — Здравствуйте.

— Из-за этой погоды места не нахожу. Черт знает что… Хотел с тобой поговорить.

Мария молчала.

— Да что с тобой? Месяц не виделись, а слова не добьешься. И, кажется, раздетая выскочила? А ну, марш, оденься да выходи, поговорим — и поеду. Заходить не буду. Кончать это надо, разделаемся вот с хлебосдачей… Пора бы!

— Кончить-то мы кончим, да, кажется, не так, Федор Алексеевич, как ты думаешь.

— Что?

Мария вздохнула.

— Подожди. Не пойму… Что ты сказала?

— Не буду я больше встречаться с вами, Федор Алексеевич.

Стало настолько тихо, что Паникратов слышал, как шуршит моросящий дождь о капюшон плаща.

— Обидел я тебя?

— Нет, Федор Алексеевич, ничем не обидели. Сама не хочу. И объяснять не буду.

Паникратов не шевелился.

— Знаю — обидела вас…

— Если шутишь… — сорвавшимся голосом начал он. — Смотри — плохие шутки.

— Какая уж шутка! Одно скажу: встретила человека…

— Кого?

— Ежели подвернется мне счастье — узнаете… А так — зачем? В детстве друг друга знали, замело знакомство наше, да теперь вот следы означились. Сама не гадала… С вами встретилась, думала — лучше-то не найду человека, а нашла. Жаль, сердиться на меня будете. Что ж, видно, без обиды тут не обойтись. Прощайте.

Она повернулась. Скрипнули ступеньки, в полосе вырвавшегося света заплясала дождевая пыль. Дверь закрылась.

Когда Паникратов сделал первый шаг, шуршание плаща, казалось ему, прокатилось по всему полю, настолько тиха была эта промозглая осенняя ночь. Пальцы рук, отвязывавшие размокшие поводья, плохо слушались. И только уже в седле он очнулся и чуть не закричал от обиды, от боли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: