Хведьков идет наперёд, я позади. Тильки поднялись на крыльцо — встречав нас княгиня. Важна така! Но обходительна. Хведьков мне: «Трофим Сидорыч, пытай про овес! Ишь, говорит, привыкла, чтобы ей кланялись, пускай сама теперь покланяется, эксплуататорша, черт ей в бок!» Я ему: «Ты поосторожней выражайся!» А он: «А всё равно здесь по-нашему никто не понимает. Ты можешь этому нетрудовому элементу самые последние слова выкладать, а она подумает — комплимент ей преподносишь». А с княгиней рядом дидок, сухонький такой, бритый, пиджак на нем черный, длинный. Приличный такой дидок. Хведьков про него кажет: «Тоже, наверное, буржуй недобитый». А дидок тот выступает вперед, с поклоном, и вдруг выговаривает ну чисто по-нашему… Як это он сказал? — повернулся Опанасенко к Федькову. Тот промолчал.
— Вот: «Рад приветствовать доблестных представителей великой русской армии! — вспомнил Опанасенко. — Княгиня, — и фамилию назвал, — приглашает вас до дому».
Хведьков трохи смутился, что про того дидка сначала не дуже дипломатично сказал, но тот виду не подал. Идем в комнаты — богато живут князья-то! Кругом посуда всякая, ковры — ну, як у санатории. Хведьков усе с форсой так выступав, грудь колесом. Дидок-то, видать, по лычкам его за большое начальство примае. Княгиня с Хведьковым ведет через того дидка обходительный разговор, а на мене всё так косо поглядывает. Чем, думаю, ей не потрафил? Ну и бис с тобой! Пошел во двор, разыскал того холуя, распытал у него, где вода, где овес, где сино, та и стал коней годувать. Вдруг приходит до мене той дидок и кажет: «Пан офицер требует!» Якой такой офицер, думаю? Заправился как следует быть, пошел. А то Хведьков: сидит один в спальне, на шикарной кровати — и спереди и сзади голые ангелятки со стрелами — золотые, або позолоченные — непотребство, но всё же сделано гарно. Сидит, портянку перематывает, заявляет: «Сейчас до княгини вечерять пойдем».
Я кажу: «Ну их, чего нам с панами дружбу заводить, давай от здесь вечерять либо на дворе, на свежем воздухе». А Хведьков возражав: «Неудобно, подумают ещё, что мы робеем. Давай уж не ронять своего авторитета».
Ну ладно, ежели для авторитета… Переобулся Хведьков, проходим в залу до той княгини. На столе и вино и закуска. Я думаю: «Нет, на это дуже налегать нельзя, а то так и коней не доглядишь. Кто его знает, що тут за люди?» Хведькова в бок пхнул — знак даю: не дуже, не дуже.
Федьков снова свирепо взглянул на Опанасенко. А тот невозмутимо продолжал рассказывать:
— А возле того стола сидит сама княгиня, расфуфыренная, а рядом две дочки — ничего себе, гарные дивчины, тильки лядащи. И дидок этот сбоку — для разговору. Посидали мы. Княгиня эта к Хведькову и так и сяк, а на мене — ниякого внимания, только сердито так очами зирк, зирк… Бачу — не ко двору я. Посидел трохи, закусил и говорю Хведькову: «Треба до коней», — та и ушел. А Хведьков остался. Пришел я на двор. Лег на возу пид шинель, карабин на всякий случай пид бок положил та придремал.
За полночь, перед светом уже, чую — Хведьков до мене: «Запрягай, Трохим, тикать будем!»
— Да не говорил я, что тикать! — вставил Федьков. — Зачем врать…
— Ну, тикать — не тикать, а вроде того… Я коней быстро запряг, витчинил ворота, сели та и поихалы.
— А чего ж так спешно? — делая вид, что не понял, спросил Гурьев.
— Надо ж было своих догонять… — торопливо сказал Федьков.
— Только-то? — Гурьев, стараясь скрыть усмешку, посмотрел в лицо Федькову, но тот отвел глаза. А Опанасенко, словно не замечая смущения Федькова, пояснил:
— Его ж та княгиня хотела вроде в приймаках оставить: «Поживите, — кажет, — господин русский офицер, в моем доме. Нам спокойнее будет — и другие военные не заедут!» — Голос Опанасенко звучал убежденно. — Я так розумию, прикидывала она, что если её свои громадяне вытряхать захотят, то при нас вроде не осмелятся. Ну, а товарищ Хведьков, видать, далеко в дипломатию с той княгиней, а бильш всего с дочками её зашел, что пришлось ему серед ночи через ту дипломатию тикать. Мабуть злякался, что засватают, а мабуть що другое…
— Ну, Трофим Сидорыч… — заерзал Федьков.
— А що? Свята правда! — невинным голосом проговорил Опанасенко.
— Интересно, что ж там с тобой, Федьков, приключилось? А? — спросил, посмеиваясь, Гурьев.
— Да ничего особенного… — нехотя выдавил тот.
Не желая смущать Федькова, Гурьев не стал более расспрашивать его.
Дорога привела в небольшой кленовый лесок и в нем потерялась совсем.
— Богослов чертов! — в сердцах выругался Федьков, когда повозка остановилась в высокой траве, в которой уже совсем нельзя было различить колеи. Гурьеву стало досадно: поверил этому облезлому субъекту, который, наверное, и сам толком не знает дороги… Вслед за Федьковым он соскочил наземь и стал ходить меж деревьев, ища потерянную колею. Неподалеку, в чаще, потрескивали ветки: кто-то ходил там, вполголоса напевая неторопливую песенку; слов нельзя было разобрать. Изредка раздавались короткие, отрывистые удары топора по сухому дереву.
Человек в длинной холщовой рубахе с закатанными до локтей рукавами, в заношенной кепке, сдвинутой на затылок, рубил тонкие стволы сухостоя. Это был худощавый, темнолицый мужчина лет тридцати пяти, с густыми, аккуратно подстриженными черными усами. Он неторопливо воткнул топор с длинной прямой рукояткой в срубленное сухое деревцо, лежавшее у его ног, и, неуверенно улыбаясь, не очень-то смело, но все же протянул руку подошедшему Гурьеву:
— Здравствуй, товарищ. Салут армата рошие.
— Здравствуйте! — Гурьев пожал его руку — жесткую, твердую, в старых мозольных буграх.
Немало пришлось Гурьеву на пути повидать приветливых улыбок, пожать протянутых рук, но за любезными улыбками и пылкими рукопожатиями очень часто он угадывал страх или подобострастие, под внешним радушием нередко прощупывалась старательно прикрытая злоба. Встретившийся им сейчас улыбался так искренне… Однако Гурьев, уже привычно, насторожился.
Он спросил, как лучше проехать в Мэркулешти.
К его изумлению, человек ответил русскими словами. Правда, видимо, он знал их мало, беспощадно перевирал, но всё же понять его было можно.
«Русский знает — значит из коммерсантов или из оккупантов, — заключил Гурьев. — Ну, да тут, видно, приятелей не встретишь…»
Новый знакомый сообщил: он, Матей Сырбу, житель Мэркулешти. Ехать туда надо бы от поворота прямо по дороге, а не здесь, лугами, где путь труднее.
Предложил проводить в село. Гурьев согласился. Когда повозка тронулась, спросил: не проезжали ли через Мэркулешти русские? Нет, русских военных Матей Сырбу не видал. Но неподалеку, в горах на хуторе, живет какая-то русская женщина с ребенком. Как попала в эти края — он не знает.
— Может, землячка? — быстро спросил Опанасенко. Его сердце забилось беспокойно: как бы разыскать эту женщину?
Федьков же выслушал это известие внешне равнодушно: искать ему было некого.
Шагом ехали по чуть заметной в траве дорожке, которую показывал Сырбу. Пристально приглядывался Гурьев к нему: на крестьянина не похож, много русских слов знает, не испугался при встрече, как тот богослов. Кто он и откуда здесь? Гурьев стал обстоятельно расспрашивать Матея Сырбу. Тот рассказывал о себе охотно, хотя, судя по напряженному лицу и частым паузам, это давалось ему нелегко: запас русских слов у него был маловат.
Когда-то давно отец послал Матея, старшего сына, на заработки: подрастало трое сыновей, и Илие Сырбу надеялся на заработанное старшим, если не прикупить, то хотя бы взять в аренду гектар-другой земли.
С неохотой уходил парень из родного дома. На прощанье вышли с отцом на своё поле. Отец взял горсть земли, стиснул, сказал: «Потом нашим и дедов наших она пропитана. Возьми её. Она тебе всегда о доме напоминать будет и обратно тебя позовет».