— Ни! — улыбнулся Опанасенко. — Я старый, да не старший. Но я вас проведу до нашего старшего лейтенанта, як он проснется. А вы сами видкиля?
— Оттуда, — улыбнулась женщина, легким поворотом головы показывая в сторону гор, зеленой стеной стоявших над Мэркулешти. Её сразу расположил к себе этот пожилой усатый солдат с добрыми глазами и мягким украинским говором. Не то, что тот, на дворе… ершистый.
Через две-три минуты она, покачивая на коленях ребенка, уже как со своим беседовала с Опанасенко, присевшим на скамью рядом. Зовут её Наташей, она действительно его землячка, полтавская, но из другого района. Училась в Москве.
— В сорок первом году приехала домой на каникулы, а через два дня — война! — охотно рассказывала Наташа; радостно было ей на чужбине поведать о себе родному советскому человеку. — Что делать? В институт возвращаться или дома оставаться? Заболела как на грех. И поездов на Москву уже нет… Так и осталась. Пришли немцы…
— Вот це — погано дило, — сочувственно вздохнул Опанасенко.
— Как ни пряталась, а всё же забрали и меня вместе с другими девчатами.
— До Неметчины?
— Нет. В прачечный отряд отправили. Извелись мы: товарищи, подружки наши с фашистами воюют, а мы этим гадам обязаны белье стирать… Убежим! А как убежишь? Один раз заставили нас красноармейские гимнастерки стирать — пулями продырявленные, в крови. С пленных или с убитых содранные. Немцы — они ведь экономные. Никакой тряпке пропасть не дадут. Взяла я одну такую гимнастерку, вся душа во мне перевернулась: не могу больше на фашистов работать! Говорю девчатам: «Сегодня же ночью бежим!» Побежали… Мимо охраны удалось проскочить, а тут сразу тревога, погоня — я всех своих порастеряла. Одна осталась. Переждала в кустах до рассвета, а как заря показалась, — пошла прямо лесом туда, где солнышко всходит. Хотела пробраться к своим, через франт. Шла от деревни к деревне. Помогали добрые люди. А уже возле самой передовой в селе заночевала и попалась. Донес полицаям кто-то про постороннюю. Отправили меня в особый лагерь, для беглых. Там рядом со мной в бараке женщина одна оказалась: муж партизан, вот её и забрали. Уже в лагере, в эту зиму, родила она — вот его, Ванюшку, — Наташа глазами показала на тихо посапывающий сверток на своих коленях.
— А потом немцы отступать стали и нас погнали. Ох, и погибло наших на дорогах… — Наташа замолчала, словно перед нею встали страшные видения пережитого.
Трофим Сидорович, сурово сдвинув брови, молча вытащил кисет, скрутил цыгарку, закурил. Табачный дым, казалось, помогал ему заглушить душевную боль. Может, и его Яринку вот так же гонят гитлеровцы по чужедальним дорогам из лагеря в лагерь? А может, загубили уже? Ведь гордая его дочка, непокорная…
— Ванюшки этого мать, — продолжала Наташа, — заболела после родов. Едва брела. Мы её под руки вели, а Ванюшку по очереди тащили. Совсем она ослабла: после привала и подняться не смогла. Похоронили её возле дороги. Эсэсовец-конвоир и зарыть как следует не дал, кричал все: «Шнель, шнель!» Погнали нас дальше. Я покрепче других оказалась, так и тащила Ванюшку. Он ко мне привыкать стал: тянулся сразу, как увидит… Всю весну нас на запад пешком по Украине гнали.
— Грязища страшенная была тогда, — заметил Опанасенко, — трудно наступать было.
— А нам каково приходилось? Ведь в чужую сторону угоняют… Да и с голоду всех валило. Известно, какое питание фашисты давали: умереть, может, и не умрешь, но и жив не останешься.
— И куда же потом вас?
— Потом? В Могилев-Подольском позатолкали в вагоны, заперли, объявили: отправляем в Германию, спасаем от большевиков.
— Спасители!.. — не смог смолчать Опанасенко.
— Повезли через Румынию. Эшелон целыми сутками на станциях держали. У немцев, известно, неразбериха началась, как наши в наступление пошли: все расписания им перепутали! Ох, сколько в вагонах за эту дорогу людей поумирало — страсть. На каждой остановке мертвых выгружали. И вот на одной станции командуют нам: «Выходи!» Кругом эсэсовцы, с автоматами, обступили. Повели в сторону от дороги. Это где-то в здешних местах…
— Да тут же близко железной дороги нема…
— Есть, километров двести отсюда, за горами. Так вот, гонят нас. Дорожка под горой вдоль речки ведет. Командуют: «Стой, привал!» Только остановились — как ударят охранники по нас из автоматов. Бежать некуда: слева — обрыв, а под ним вода по камням бурлит, справа — гора высоченная. А я Ванюшку на руках держала. Обхватила его покрепче, бросилась прочь. Не помню, как с кручи скатилась, как через речку перебралась. Очнулась где-то в чаще, вся исцарапанная. И Ванюшка с перепугу даже не плачет. А может, он и не испугался; не понял по малости лет, что я его от смерти унесла. Послушала: тихо, только ручеек лесной звенит. Поднялась и пошла.
— А як же ты, дочка, в это село попала?
— Я же знала: наши наступают. Шла и надеялась: своих встречу!
— Так это ж двести километров с дитиной на руках по чащобе да каменюкам! Як же ты не сгинула в тех горах?
— Выручали добрые люди. Тут по лощинам есть хутора, деревеньки. Глухие такие! Мэркулешти, если с ними сравнить, — город! Подойду к какой-нибудь хатке под горой, залают огромные собачищи — тут все таких держат, потому что волки… Стою и жду, пока кто-нибудь покажется. Если человек по виду хороший, выйду из кустов. По-румынски я уже немного научилась говорить. Жалели нас с Ванюшкой. Накормят бывало, приютят. Там всё простой народ живет — пастухи да лесорубы. Случалось, предлагали: оставайся до конца войны, живи, в хозяйстве помогать будешь. Нет, я — всё на восток и на восток. Показывали мне, куда идти, брынзы, мамалыги на дорогу давали. А то иной раз и провожали по тропе от хутора до хутора. Три месяца я так пробиралась… Иду раз по лесу, как мне показали, и чувствую, сбилась вроде. Ну что ты будешь делать? Наткнулась на ручеек в лощинке и побрела вдоль него: ручеек к большому ручью приведет, большой ручей — к долине, а в долине обязательно люди живут. Вдруг вижу: впереди в кустах румынский солдат с ружьем. Засел и на меня смотрит. Припала я с Ванюшкой к траве. Бежать? Поздно, солдат заметил. Думаю: ну, погибла, заберут, передадут опять эсэсам проклятым, конец и мне и мальчику… Встает солдат, рукой машет. Что делать остается? Поднялась я, Ванюшку к груди прижала. А солдат оказался нестрашный. Там в горах такие укрывались, называли себя «зеленым батальоном».
— Зеленые? — переспросил Опанасенко. — Так то же у нас в гражданскую были! Бандюки!
— Нет, это совсем другие: парни, которые от мобилизации спасались, да солдаты с фронта, беглые.
— Ну и как же до тебя эти зеленые?
— Показали дорогу: они же местные. Так я и шла дальше. Где за нищенку принимали, где за беженку.
— Чего же ты, дочка, теперь в этих местах ожидаешь?
— Ванюшка прихворнул немного…
Прошло с полчаса, прежде чем Опанасенко вернулся во двор. Вместе с ним вошла и женщина в сером балахоне.
— Куда её? — загородил дорогу Федьков.
— Ладно, ладно. — Опанасенко, слегка отстраняя Федькова, провел Наташу мимо него к дому. — Старший лейтенант разберется.
С недовольным видом Федьков стал расхаживать возле крыльца, и когда Опанасенко вскоре вернулся, сказал ему не без ядовитости:
— Фрицы бросили, а вы подбираете, Трофим Сидорыч!
— Розумию, що то за людина! Не вчи мене! — рассердился Опанасенко. — Це радянська людина!
— А документы у нее есть?
— Показала один, дуже крепкий: номер на руке выжжен.
— Номер? — сощурился Федьков. — Бывает, своим агентам фашисты руки-ноги калечат для вида, а не то что номера ставят. Проверить её надо!
— Проверять, ясно дило, треба. Но только поверь старому: дивчина правду кажет. Ты знаешь, что с нею было?..
— Ежели не врет, выходит — в самом деле геройская… — протянул Федьков, выслушав краткий рассказ Опанасенко о Наташе. — А я-то думал…
— То и беда, что не думал! Через то и дивчину обидел. Ще старший лейтенант тебе скажет! — пообещал Опанасенко.