* * *
Получив отказ в военкомате, я собрал свои вещички, вышел на дорогу к станции. Цели не было. Матери до конца войны на глаза не буду показываться. Не хочу ни жалости, ни помощи. Наверное, поеду на Кавказ, где даровые овощи и фрукты, заодно проездом взгляну на Ростов — так смутно представлялось будущее.
Иду по снежной пустой дороге, тепло. Мысли всякие одолевают. И в хорошие времена семнадцатилетним жизнь кажется колоссальной ловушкой, а здесь чего только не насмотрелся, да еще и калекой успел стать: ничего не сделано хорошего — и не будет сделано… Смотрю, догоняет машина. Голосую. Проносится мимо. Бог с тобой, думаю. Однако метров через двести грузовичок заглох. Не прибавляя шагу, подхожу. Шофер копался в моторе и сам заговорил: «Ты откуда и куда?» — «Из села на станцию». — «Зачем?» — «Из Германии домой иду». — «Брешешь!» — «Справка есть». Посмотрел справку и велел садиться в машину. Скоро мы поехали. И здесь на белой пустой дороге я окончательно понял, что несу в себе. Война рвет бесчисленные человеческие связи — родственные, дружеские, всяческие прочие. Когда гибнут или пропадают без вести близкие, человек оказывается перед пустым местом: могло быть что угодно, но теперь все, ничего не будет! — то есть отчасти погибает сам. Немецкие солдаты, а потом их командир со слезами на глазах слушали мои слова о Германии. Шофер, взявшийся подвезти меня до станции, слушал точно так же. Кто-то у него был угнан туда, несколько раз, вцепившись побелевшими пальцами в баранку, он неестественно дергался, и только дорога, на которой надо было удержать машину, не давала ему то ли закричать, то ли зарыдать.
Когда приехали на станцию, шофер сказал: «Это сейчас конечная, дальше фронт… Здесь должен быть эшелон с пополнением. Иди прямо к машинистам и говори то же, что мне. Возьмут, не сомневайся. И до самого Кавказа так делай, понял?»
Так оно примерно и было. До Киева я ехал в паровозе и даже так увлекся, рассказывая о германском рабстве, что на моем новеньком полушубке к дырочкам от пуль прибавилась дыра от раскаленного угля. В Киеве на вокзале меня сразу же арестовали. Но опять справка, рассказ, и растроганный начальник отделения милиции велел дежурному отвести меня к билетным кассам, чтобы я мог купить билет до Сухуми без очереди.
До самого Ростова я ехал в уверенности, что миную родной город и где-то в чужих краях или сгину без следа, или подрасту, делу какому-нибудь научусь и тогда уж явлюсь перед матерью. Стоянки в больших городах были иногда многочасовые. В Ростов приехали ночью. Вышел на площадь. Темень, свежий снег, тишина, легкий морозец. Стал подыматься по улице Энгельса, гляжу по сторонам. Все изменилось, центр весь в руинах. Страшно мне стало. Здесь, значит, при взятии, бон шли свирепые. Дошел до Буденновского и повернул влево. Каждую минуту помню, что надо возвращаться, поезд может уйти, но страх мой усиливается и толкает вперед и вперед. Вот здесь под снегом те самые камни, по которым мечтал ползти и целовать… Вот парк Маяковского, до дома уж рукой подать, надо хотя бы взглянуть… Улица сделала поворот вправо п вижу — наш дом цел! Страх мой сильней и сильней, уже весь трясусь. Подхожу. Ночь, тихо. Подымаюсь по лестнице на второй этаж. Сначала к соседям постучал. Они меня не узнали. «Скажите, — говорю, — Банина здесь живет?» — «Рядом». И вдруг наша дверь сама собой открывается, стучу уже в открытую, стоя на пороге, и появляется сонная мать…
Многие прямиком из лагерей немецких попадали в советские. Но это уже потом, когда СССР был полностью освобожден и в газетах начали писать о том, какие мы предатели. А когда я в Ростове объявился, указаний еще не имелось. Нагрянет ночью облава, покажу справку с батальонной печатью — а… все в порядке… Один дед из нашего дома постоянно зудел: «Ты ж пойди куда следует да расскажи, где был. Там тебя будут оч-чень проверять». Я выжидал, пока другой человек не научил: «Явись в военкомат, пройди медкомиссию, получишь белый билет». Этот совет мне понравился, прошел комиссию, на основании все той же справки получил белый билет, в то время самый важный документ, за него очень большие деньги давали. Еще через некоторое время пошел за паспортом. В листочке прибытия написал: «Зиген». Начальник паспортного стола читает: «Зи-ген… Где это?» И вдруг сам себе радостно ответил: «А… знаю. На Урале!» Я промолчал и получил сначала временный, потом постоянный паспорт. До пятьдесят третьего года, встречаясь в городе, мы, там побывавшие, даже вида не подавали, будто знакомы.
Трудные годы пережил довольно легко. Еще до оккупации дружил с одним художником пьяницей без левой руки. Маляр вообще-то… На простынях рисовал лебедей, оленей и сбывал на базаре деревенским. Сам бог велел двум калекам соединиться. Я ему простыни грунтовал, кое-что левой подрисовывал, ну и по части сбыта и снабжения красками, новыми простынями и бумагой…
И только ради хлеба насущного продолжалось это до сорок седьмого года. Очень уж мой компаньон пил. Мы, кроме картин, из гипса всяких амурчиков, русалок отливать научились. Неплохо получалось. Но однажды пошел из моего друга дым, кричит, по полу катается. Я ему и воду, и молоко. Ничего не помогло. Мучился страшно, весь почернел и через пять дней умер. И, похоронив его, прямо у могилы я сказал себе: «Больше никаких художеств!» Впрочем, когда родился сын, я картинки разные смешные рисовал, из пластилина зверушек, человечков лепил. И это все.
Блажен, кто посетил сей мир в минуты грозовые, сказано у поэта. К нам это не относится. Я понял совсем другое. В сорок четвертом, да и в сорок пятом со всей области шли и шли ко мне люди. Бог знает, как они обо мне узнавали. Днем, ночью. В основном матери, сестры, бабушки. Робкие, тихие. Я даже знал, как они стучат. Вы нашего не знаете, не встречали там?.. На одну глянешь и говоришь правду, для другой целый роман сочиняешь. Говорят, родина… Широка страна моя родная… А кто знает, что такое СССР, Германия или Индия? Родина — это родное, родные… Письма все передал. Один конверт оказался пустой. Адрес написан, а внутри пусто.
ПРАЗДНИК ПО-КРАСНОГОРОДСКИ ИЛИ ЛЕГКАЯ ЖИЗНЬ
Мир убеждений и мир шалопайства суть два совершенно различные мира, не имеющие ни одной точки соприкосновения
М. Е. Салтыков-ЩЕДРИН
Город Ростов разрушался два раза. Первый раз в 41—43-м годах, второй — с начала 70-х и по нынешний день.
Причиной и первого и второго разрушения было безумие. Не глупость, недомыслие, неопытность — именно безумие. «Залп с крейсера «Авроры» был началом новой жизни, о которой честные трудовые люди мечтали сотни лет», — учили нас в школе. Был залп или всего холостой выстрел, решат историки, но началом первого безумия — это точно. Чем, как не безумием, можно назвать годы «военного коммунизма», коллективизацию, индустриализацию и прочее. А потом иноземное нашествие, которое народ воспринял как кару Божью. Немцы вошли в страну как нож в кусок сливочного масла. Ни одной улыбки, ни одной поднятой головы. Если до сорок первого гибли избранные (от слова «избрать») — дворяне, крестьяне, враги инопартийные и внутрипартийные, и была надежда как-нибудь сжаться, остаться незамеченным и выжить, то первые два года войны все как один ждали смерти. Однако безумие совершило новый немыслимый скачок. «Все для фронта, все для победы!» — заставило всех маломальских способных либо воевать, либо работать, бросив на произвол судьбы детей, стариков, больных и калек.
С чего и когда начался период, приведший ко второму разрушению града? А, пожалуй, тоже с выстрела. «С заплывшим от удара бляхой солдатского ремня глазом, с ножевой раной в левой ладони, которую он подставил, чтобы защитить живот, 16-летний пацан, задыхаясь и обливаясь потом и кровью, прибежал на кладбище и рухнул в кустах сирени. Дышал он так, что, казалось, распираемые воздухом кости вот-вот лопнут. Преследователей, однако, слышно не было, дыхание восстановилось. «Ничего… Ничего…» — шептал пацан, надеясь на какое-то возмездие в будущем. Оглядевшись, он понял, что попал на кладбище. Недалеко проходила аллея, разделявшая кладбище пополам. В самом ее начале, рядом с домиком смотрителя, гремел подвешенный на столбе репродуктор. Вдруг наступила тишина, потом торжественный голос объявил, что враг народа Берия приговорен к высшей мере наказания, приговор приведен в исполнение. Пацан, успевший пережить не одно страшное несчастье, забыл о ранах и подумал, что это, пожалуй, начало какого-то нового несчастья: хорошего, во всяком случае, ждать не следует. Так начался второй безумный период нашей истории.