* * *
Подняться после отравления спиртом он смог, когда в городе опять были наши, выбившие немцев.
— Какие они? — спросил Юрка.
Товарищи повели его в Александровскую рощу. Было уже холодно, в середине рощи между голыми стволами стояло два подбитых немецких танка. Вокруг танков почему-то валялись обгоревшие женские трусы, лифчики, комбинации. А метрах в ста от танков, рядышком, лежали пятеро танкистов. Это были редкостные здоровяки, таких среди наших не всегда и встретишь. Но Юрка был удивлен не тем, что они здоровые, а что они все-таки здоровенные. Он ожидал, что немцы будут, например, как в фильме «Александр Невский» — в латах, спесивые. Эти, в черных промасленных комбинезонах, оказались хоть и крупными, но обыкновенными. Из рукавов высовывались грязные рабочие руки, у одного завернуло назад череп и хорошо было видно нетронутую массу мозга.
Юрка был в великом недоумении. Значит, они тоже раз-навсегда-совсем погибают? Война, почему-то необходимая немцам, этим немцам ведь уже не нужна… И какая радость от войны будет другим, если погибли эти? Война не поддавалась объяснению.
Потом товарищи повели его на Сорок пятую улицу и показали братскую могилу, в которой были зарыты люди целого квартала, около семидесяти человек. На Сорок пятой почти взрослый Сашка Тюля из пистолета застрелил немецкого офицера. Немцы немедля выгнали из домов людей — женщин, детей, стариков — и расстреляли.
Юрка смотрел на широкий, не похожий на могилу уродливый холм из мерзлых комьев глины и чернозема… Как это было? Люди, которых должны были расстрелять, смотрели на людей, собирающихся их расстрелять, и до последней секунды не верили, что их — за что? — убьют… Все-таки нужна была немцам война! Они настолько любили убивать, что ради этого сами шли на гибель.
* * *
После освобождения города, особенно после разгрома немцев под Москвой, появились горячие надежды, что война скоро кончится, немцы вернутся в Германию, как во времена гражданской войны.
Между тем началась голодная и очень холодная зима. Холод приносил даже большие страдания, чем голод.
После отравления спиртом Юрка плохо себя чувствовал. Он таскался вслед за товарищами в котлованы тренироваться в стрельбе из винтовок. Подбрасывая в небо каски, консервные банки, стреляли почти без промаха. Лица друзей разгорались от удачной стрельбы. Они мечтали:
— Вот бы война кончилась, а у нас винтовки, гранаты. Пусть выкусят, чтоб мы это сдали! Терять не надо было. И попробуй нас тронь. С оружием любого дылду, любого милиционера можно послать подальше.
А Юрку трясло от холода, он думал лишь о том, как бы добраться домой.
Когда начались лютые холода, Юрка перестал видеться с друзьями. Вечером в одиночку выйдет на улицу. То калитку деревянную где оторвет, то в развалинах не совсем сгоревшую оконную раму выкопает — топливо.
Мать работала в госпитале уборщицей. Там ей давали негодные окровавленные шинели, она их стирала и из хороших кусков делала бурки — заменяющую валенки, стеганую на вате обувь. Бурки у матери получались просто загляденье. Когда удавалось продать, она приносила пшеницы или кукурузы. Они, дети, набрасывались на зерно, не давая сварить. А потом Юрка катался по полу от страшных резей в желудке.
Пожалуй, хорошо было только ночью. Пятеро детей и мать ложились поперек кровати, накрывались чем только можно. Скоро в их ночном обиталище делалось тепло. Вновь снились булки, халва, сахар. Если в начале войны, когда это снилось, просыпались еще более голодные, кричали: «Вот только что было! Кто взял?» — и рыдали от обиды, то теперь в первые минуты пробуждения были как будто сыты и вне всякого сомнения счастливы.
Дело шло к весне, когда Жорка Калабаш и Витька Татош принесли рыбы.
— Мужики на реке глушат. На ящик гранат выменяли. Они про тебя сказали, что ухой лечиться надо. Лечись.
Мать сварила уху. Юрка поел, и внутри стало тепло-тепло. А снаружи он сначала порозовел, а потом вспотел. Мать оставила ухи на утро. Утром, поев еще ухи, Юрка почувствовал себя здоровым.
* * *
Они жили. Весной пошла всякая огородная зелень, овощи, потом фрукты. Однако летом немцы вновь безудержно поперли.
И летом сорок второго все было намного страшней осени сорок первого. В первый год войны немецкая армия действовала как машина, будто и не отдававшая себе отчета в том, против кого она направлена. В сорок втором немцы стремились прежде всего запугать, уничтожить саму мысль о сопротивлении. Немецкие летчики, рассказывали беженцы, способны гоняться в поле за одним-единственным человеком. Бомбили они теперь не по квадратам, когда что-то разрушается, а что-то остается и можно верить в удачу или неудачу. Они теперь обрушивались в определенных местах. И с такой силой и Ненавистью, что там не только живой души — пучка зеленой травы не оставалось. Теперь окончательно стало ясно, что про нас они знают все. Пустынна улица — их нет. Идет по улице рота или конный обоз — они налетают, ревут моторы, грохочут бомбы, от роты или обоза остается покрытая пылью груда исковерканных тел, ящиков, колес, оглобель…
А наши и в сорок втором не научились еще как следует воевать.
Юрка своими глазами видел, как у Александровской рощи два немецких автоматчика выбрали место на бугре, в кустах, и, стоя в полный рост, расстреляли взвод убегающих вдоль железной дороги красноармейцев. Наши хоть бы зигзаги делали. У них и «максим» был. Но, может быть, лишившись командира, парализованные страхом, они бежали. И человек тридцать остались лежать… А дальше, на спуске к реке, молоденький лейтенант, стреляя вверх из пистолета, остановил шестерых бойцов, заставил залечь в окопе. Показался танк с крестом. Лейтенантик из пистолета, бойцы из винтовок принялись палить по танку, целили, как видно, в смотровую щель — во всяком случае так требовала каждому мальчишке известная инструкция по борьбе с танками. Танк дал выстрел из орудия, наехал на окоп и смешал бойцов с черноземом и глиной.
Потом Юрка думал, что можно было бы помочь красноармейцам. Вытащить из тайника винтовку, подобраться к автоматчикам и убить их. И танк можно было бы уничтожить — принести бойцам под командованием лейтенанта противотанковых гранат. Можно было бы действовать, как в кино.
Это потом. А тогда затаившийся в прошлогоднем окопчике Юрка мог лишь рыть землю руками и то закрывать, то открывать глаза, мыча от гнева, жалости и унижения. Потому что, несмотря на жалость, унижение, гнев, он, как и те солдатики, больше всего хотел жить. Жить, жить, неизвестно для чего жить и, так и не узнав для чего, умереть?.. Юрка мог лишь рыть землю ногтями да мычать, в его положении уже то, что он спрятался не дома под кроватью, а из окопчика впитывал гибель родных солдат, было героическим поступком.
* * *
Он тогда бросился-таки домой, забился под кровать, где жались друг к другу его братья и сестры.
Был момент, когда наступила абсолютная тишина: все! Он перестал ощущать близость родных, предметов, исчезли все связи с ними, осталось одно звериное затаившееся Я.
И вот в соседнем дворе послышался плеск воды и гогот. Они пришли и мылись… Значит, сейчас помоются, придут и убьют!
Потом слышался стук ложек о котелки… Ага, сейчас пообедают, придут и убьют.
Так до поздней ночи. Постепенно сделалось ясно, что казнь откладывается на утро. В самом деле, куда им теперь спешить? Отдохнут, выспятся, придут и убьют.
Спали все-таки на кровати.
Утром, едва услышали их голоса, вновь забились под нее. Ждали… Пока не прибежал Жорка и не протянул Юрке под кровать лезвие для безопасного бритья.
— Вот чего подобрал. Они побрились и выкинули. Острые! Попробуй. У меня таких много.
Юрка взял в руки лезвие и сразу глубоко разрезал палец. Вид собственной крови ужаснул его. Что за странная пришла к нему смерть! Ненормальная, от использованной бритвочки. Просто омерзительная смерть…
— Юрка, да не бойся. Чего ты побледнел? Вылезай! Они таких, как мы, не трогают. Вылезай, отсоси кровь, и все, — смеялся Жорка.