Нивесть откуда приходит, начинает носиться в голове мотив озорной горячей песни:

Можно галстук носить очень яркий
И вздыхать всю весну на луну…

Песня захватила меня. Вспоминаю слова. Они сами собой нанизываются одно на другое, манят в иной мир, воскрешают в памяти Сосновку.

Как же так — на луну
И вздыхать всю весну?
Почему, растолкуйте вы мне…

Это как в детстве: хочешь уснуть, а тебе, как нарочно, мерещатся серые волки. Считай до ста, и волки уйдут. Хорошая была песня. Ее распевали старики и дети. Мы пели ее в школе, на крутом берегу Оки. Эх, Сосновка, родная Сосновка!..

Вдруг что-то обломилось и страшно зашумело. Жалобно звенит и скрежещет стекло. Дом валится, еще миг — и рухнет. Лежу ни жив, ни мертв. Вот она, проклятая! Но почему же так медленно? С быстротой электрического тока бегут обрывки мыслей. «Тяжелая… Последняя… В кабинет полковника… К счастью, он в дивизионе… Ниже — столовая, там — Маша… Добрая, чуткая Маша… Смешная в солдатской шинели… Но как все-таки долго не рвется!..» Перевожу дыхание, открываю глаза, вытираю пот. Странно тихо вокруг. Холодно. Бьет озноб. Под шапкой набухают ручьи. «Эх, Маша! Неужели… — Взрыв! — Ну, все кончено!»

…В тот миг, помню, дрогнуло, оторвалось и подпрыгнуло кверху жалкое пламя коптилки, чуть не погасло. Теперь горит ровно. На стенах и потолке — ни трещин, ни царапинки. И стекла не выбиты, не дует. Значит, рядом. Тогда — совсем рядом. Должно быть, в тот желтый дом на углу. Прочный был дом, крепче нашего… И опять завертелась, закружилась в голове шаловливая песня:

Можно быть очень важным ученым
И играть с пионером в лапту.
Как же так — вдруг в лапту,
Липы, клены цветут? —
Почему, растолкуйте вы мне…

Честное слово, более радостной песни я не знаю!

Дом стоит, коптилка разгорается, на Марсовом бодро хлопочут зенитки, и бомбы уже не ухают. Теперь можно спать, немедленно спать. А карту я напрасно скомкал. Когда-нибудь пригодится. Мало ли какая справка потребуется.

Спал как убитый. До часу ночи, говорят, длилась тревога, я ничего не слышал. Рано утром вышел во двор набрать в кружку снега. Пахнуло ветерком, и мне подумалось: никогда за все время войны не вставал так радостно, с чувством такого приятного облегчения.

Снег лежал черный и грязный. Я посмотрел вокруг, глазам представилась печальная картина. Треть соседнего здания была начисто срезана вчерашней крупной бомбой. Она прошла четыре этажа и взорвалась в подвале. В углу разбитой жилой квартиры второго этажа на остатках разрушенного пола чудом держался искалеченный рояль. Густая бело-розовая пыль покрывала его изломанную поверхность. Вниз свисали оборванные струны — они тоже были в пыли и напоминали заиндевевшие ветки плакучей березы. Внизу, в дымящейся груде кирпичных обломков, молча копались суровые люди. Они доставали сохранившиеся вещи, возможно, искали погибших. А ветер, такой ласковый и теплый, лениво перелистывал на куче мусора альбом с нотными знаками, быть может, клавир недописанной симфонии. В этом доме, говорили мне, жил и работал известный ленинградский композитор.

Набрав в кружку снега, я поспешил в свой «номер». Надо было пораньше отправиться к Нарвским воротам.

Ленинградские тетради Алексея Дубравина pic_24.png

Новогодний суп и Юрий Лучинин

В канун Нового года весь длинный день провел на ногах: утром отправился из центра к Троицкому полю, вечером возвратился назад, — и весь этот путь туда и обратно прошел добросовестно пешком. Трижды приземлялся на дороге и с большим трудом, словно дряхлый старик-инвалид, снова обретал вертикальное положение. Доктор Бодрягин называет такое невольное коленопреклонение закономерным следствием блокадной дистрофии. «Что вас смущает, комсомол? Ничего смутительного нет. От недостатка масла обезжирены коленные сочленения. Они же, брат, тоже нуждаются в регулярной смазке, как и всякие трущиеся части в механизме». Вот они и тормозят теперь, несмазанные сочленения, скрипят и заедают где нужно и не нужно, особенно при подъемах в гору или когда случайно поскользнешься. Идешь-идешь себе спокойно — и вдруг надломишься в коленях; несколько минут посидишь посреди дороги — начнешь неуклюже подниматься. Бывает, что сам и не поднимешься. Тогда какой-нибудь внимательный прохожий участливо протянет тебе руку. Возьмешь эту добрую руку с благодарностью — преодолеешь магнитное притяжение. Выпрямился — можешь двигаться дальше.

Так я и шел — по два-полтора километра в час. И весь этот день какой-то прожорливый червь бесстыдно сосал у меня под ложечкой — все силы вымотал, бездушный. Но я мужествовал с ним почти героически и перенес все его атаки. В один расчет попал к солдатскому обеду, мне предложили поесть — я храбро отказался. Собственно, я мог бы и поесть, чем, вполне естественно, выразил бы свое отношение к извечному русскому хлебосольству. Но я вспомнил при этом новое правило времени, тоже гуманное, истинно товарищеское правило: «Не объедай другого, другому не легче, чем тебе», — и, подумав, решил, что не умру до вечера. Зато уже к вечеру, еще задолго до подхода к штабу, я, как говорится, целиком и безраздельно оказался в плену голубой мечты о честно заработанной порции хлеба и тарелке супа. Шел медленно и представлял себе такую теплую картину: вот приду усталый и замерзший — первым делом найду где-нибудь горячую буржуйку, немного обогреюсь; потом не торопясь вымою руки и побреюсь. В столовую спущусь к двенадцати часам. Маша поставит в чистой тарелке гороховый суп, в другой — удвоенную порцию хлеба (за обед и ужин), может быть, предложит завтрашнюю пайку сахара. Каждый, кто заглянет в этот час в столовую, будет мне завидовать. Ровно в двенадцать я приступлю к обеду. Так — несколько даже романтично — встречу неведомый Новый год.

Произошло все иначе.

Только вошел в помещение штаба, меня остановил Антипа. Он дежурил по части. Загадочно ухмыльнувшись, спросил:

— Чет или нечет?

— Черт! — рассердился я.

— У, какой серьезный!

— Шутить не расположен.

— Ну иди, иди, унылая личность. Тебя уже два часа поджидает гость.

— Кто?

— Теперь не скажу. Сидит в нашем «номере», пишет стихи.

Я полез по лестнице, стараясь додуматься, кого и зачем занесло ко мне морозным декабрьским вечером. Едва открыл дверь, он бросился навстречу:

— Ну, наконец-то!

— Юрка! — Я от неожиданности замер на пороге.

— С десяти часов у тебя сижу. Две заметки успел набросать для газеты.

— Но ты, надо думать, голоден?

— Честно говоря, не сыт.

— Пойдем в столовую. Там для меня должен быть суп.

— Суп? — удивился Юрий. — Какой теперь суп, почти в полночь?

— А вот увидишь.

— Но это же твой суп!

— Вполне хватит на двоих. Пошли, не ломайся.

В столовой при свете фонаря «летучая мышь» я рассмотрел его — худого, стройного, по-военному подтянутого и все-таки немного длинноватого моего товарища. Да, он младший политрук, и ему идут эти густо-пурпурные эмалевые «кубики», по два на каждой петлице, и мягкие комиссарские звезды на рукавах шинели. Темное лицо обветрено, нос облупился, глаза все такие же, какие были раньше: чистые, новые, словно сейчас только вымыты.

Скоро на нашем холодном столе появился суп, два кусочка хлеба и суточная — завтрашняя — порция сахара. Суп я разлил в две тарелки, поровну поделил остальное.

— Без пяти двенадцать, — начал Юрий с пафосом. — Стало быть, часто будем встречаться в новом году.

— Если будем живы, — прибавил я минорно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: