Кратко доложил о проступке Виктора.
Пока я рассказывал, комиссар покончил с завтраком, сунул чайник и кружку под стол, а остатки сахара, завернув в бумагу, положил в карман. Затем удивительно просто спросил:
— Что же вы теперь предпримете?
— Официально исключим из комсомола. Другого, пожалуй, не придумаешь.
— Браво, Дубравин. Соломоново решение! — Коршунов встал и прошелся к двери. Теплота в глазах потухла, они заострились, посуровели. — Он, кажется, ваш друг?
— До вчерашнего вечера были приятелями.
— Гм, почему же — были?.
Я стоял теперь рядом с ним и не знал, что ему ответить. Он уперся глазами в дощатую дверь, задумался.
— Вот что, — повернулся ко мне. — Поступок Приклонского довольно постыден. Но вам я не советую печалиться по этому поводу.
— Как не печалиться, товарищ батальонный комиссар? Потерял приятеля и комсомольца.
Наверху послышались ружейные выстрелы. Коршунов глянул в узкое окошко, потом подошел ко мне.
— Не о том вы говорите, юноша. Мыслите масштабами роты и видите перед собой всего лишь одного струхнувшего солдата.
Сказано было резковато. Я сообразил: таких вот струхнувших, возможно, не один, и Коршунов, должно быть, всех знает поименно.
— Вы тоже немного растерялись, не так ли?
Я покраснел до ушей.
— Бывало, товарищ комиссар. Перспективы как будто не видно.
— Вот-вот, перспективы! И я несколько дней слезился по этой перспективе. Все думал, слюнявил про себя, посматривал наверх и спрашивал: «Когда же, товарищи, все это кончится?» Слюнявил и нервничал, как барышня. Баста, Дубравин! Не имеем права воздыхать и хныкать. Секрет положения — в наших руках. Сегодня, и завтра, и все последующие дни, сколько потребуется, будем стоять здесь и драться — вот единственная ныне перспектива.
Коршунов сдвинул брови, взял со стола планшетку, резким движением руки поправил на себе фуражку.
— Приклонский пусть воюет без билета. Исключить всегда успеем. Пошли по траншеям.
Наверху плескалось августовское солнце, а меня внезапно зазнобило — то ли потому, что вылез из сырой землянки, то ли волновала неизвестность будущего. С Виктором встречаться не хотелось.
Путиловцы
Утром в полк приехала делегация путиловцев. Трое, один другого старше, каждому не менее шестидесяти. Они привезли с собой три ящика гранат, три новых автомата и два вороненых штыка — командиру полка и комиссару. В штабе оставались недолго — представились, передали подарки, затем отправились в окопы.
Целый час ходили по траншеям, заглядывая в блиндажи, щели и ячейки. На фланге второго батальона задержались.
— Вы что же, — спросил начальник делегации, рослый старик с висячими усами, — зимовать тут собираетесь или временно на передышку сели?
— Понятно, временно, отец. Зимовать тут неуютно. Глядишь, просквозит до самой до печенки, — за всех сказал Гнатюк.
Вокруг собрались солдаты. Здесь же был и комиссар, о чем-то настойчиво думал. Позади него оказался Виктор, — мы невзначай встретились глазами, он опустил их, спрятался за спину комиссара.
— Может, на зимовку в Ленинград придете?
— Какой ты интересный, батя! Право слово, интересный, — отвечал Гнатюк. — Приди мы к тебе в Ленинград, ты же первый поперек дороги встанешь и назад прогонишь. К тому же, если по уставу, там развернуться негде: сектор обстрела, к примеру, прямая наводка… Тактика — дело просторное. Она высотки любит, разные болотца. Каменные улицы ей неподходящи.
Я не узнавал Гнатюка. С неделю назад он в тоску бы вогнал своими невеселыми речами, а теперь вон даже комиссар, всегда серьезный Дмитрий Иванович Коршунов — и тот ему лукаво улыбнулся.
— Верно, товарищ Гнатюк, в Ленинграде с тактикой не развернешься.
Усатый путиловец возвысился над бруствером, посмотрел окрест.
— А, ей-богу, Кузьма Ларионыч, — обратился он к сухому, тощему, с давнишним синим шрамом на затылке, — ей-богу, в этих краях мы с тобой бывали.
— Может, и бывали, — ответил рабочий. — Жизнь длинная, широкая, всего перебывало, — разве тут припомнишь.
— А вспомни, Ларионыч, ну-ка, вспомни. Не за тем ли вон прихолмком, — усатый показал вперед, в сторону противника, — мы с тобой в суровом девятнадцатом на Юденича ходили?
— Похоже, за тем, — согласился Ларионыч, вглядываясь вдаль. — Память твоя вострая, глазами тоже не состарился.
— И Федюшку там похоронили…
— Петра Мартынова, покойного?
— Вот был парень, ребята! — обратился старший к солдатам. — Настоящий пролетарский парень. Музыкантом числился в отряде, на трубе играл. В атаку первый ходил, в разведку тоже прежде других вызывался. Ушел раз в разведку — и не прибыл. Нашли через два дня. Там, за прихолмком, нашли. Родничок там чистый и луговинка свежая. На той луговинке подобрали. Семь кинжальных ран Федюшка принял. На груди доска лежала: «Из красного Питера…»
Путиловец сдернул старенькую кепку, сказал:
— Вечная память герою.
— Вечная память, — повторили Кузьма Ларионыч и третий, молчаливый.
Вслед за ними сняли головные уборы комиссар и все наши солдаты. Я посмотрел на Виктора. Он стоял, опустив глаза, и мял в руке пилотку.
— Ну, вот и ознакомились, — кивнул комиссару начальник делегации. — Будем прощаться. — Солдатам сказал: — Стало быть, велим вам, сыны, стоять по чести-совести. Отступать не помышляйте, не позволим. Справитесь с задачей — спасибо вам объявим, не справитесь — других призовем, либо сами ваше место займем. Рабочий класс — справедливый, гневный класс. И уж вы его, ребята, не гневите.
Преображенные проспекты
На фронте никогда не знаешь, где ты будешь завтра или нынче к вечеру, либо даже через час, через полчаса. В тот памятный августовский день меня никто не спрашивал, чего я хотел бы, — молча положили в санитарную машину и выгрузили где-то в Ленинграде. Я был безнадежно глух и столь же безнадежно нем, будто упрямый противотанковый надолб: в атаке у серого камня меня контузило. Не спросили и потом, после выздоровления. Если бы спросили: «Где ты желаешь служить, замполитрука Дубравин?» — я, не размышляя, сказал бы: «В Н-ском стрелковом полку, с батальонным комиссаром Коршуновым». Нет, не спросили. Даже не послушали, когда я доказывал, что должен возвратиться в свою боевую часть. Спокойно и твердо решили: «Войска ПВО, Ленинград. Полк аэростатов заграждения».
Новый мой начальник старший политрук Полянин при первой же встрече резонно внушил:
— Зенитные средства — важнейшее дело воздушной обороны. Отныне мы с вами апостолы, Дубравин, апостолы небесной ПВО.
Я промолчал. ПВО, конечно, — звено в системе обороны, и служить в полку матерчатых аэростатов, понятно же, кому-нибудь нужно. Но почему же мне, комсоргу боевой стрелковой части, выпала такая печальная доля? Правда, у меня продолжало позванивать в затылке, а уши по временам еле-еле слышали. Ограниченно годен. Все-таки обидно: в самом начале войны угораздило стать неполноценным.
Полянин для начала посоветовал обойти все «точки», изучить их дислокацию, на месте познакомиться с людьми.
— Включайтесь, товарищ Дубравин. Начните хотя бы с Автова, закончите Троицким полем. Фронт у нас широкий. Весь юго-запад Ленинграда прикрываем.
И вот новоявленный апостол, он же презренный «колбасник» — на хлестком солдатском жаргоне, отправился в первый раз по «точкам».
«Точка» — это сырая землянка где-нибудь на задворках улицы, вмещающая десять-двенадцать человек, расчищенный бивак под открытым небом, на нем лебедочный автомобиль, один или два серебристых аэростата и зеленый либо серый, совсем неуклюжий газгольдер — перкалевый баллон для переноса и хранения газа. Не очень богатое, но безусловно нужное хозяйство. Десятки и сотни таких вот повсюду разбросанных «точек» подымали в воздух железные тросы, и тогда над городом повисала заградительная сетка против самолетов. Чем выше этот занавес, тем хуже противнику вести прицельное бомбометание.