В Кароре, Сан-Карлосе и Валенсии Монтеверде вырезал где поголовно, а где почти поголовно все население, но этим не отрезвил новоявленных граждан республики, а вызвал восторг у льянерос — людей из степи. Сержант Антоньясас прибыл в районы льянос, занял город Сан-Хуан де лос Морос, где лично участвовал в поджоге домов и резне женщин и детей. Затем он отправился в степи. Льянерос повально вливались в его отряд: в городах, которые будут завоеваны, их ждут алмазы, золото, волшебные женщины и настоящее, а не пальмовое вино, и они отомстят проклятым владельцам земли, проклятым помещикам, мантуанцам: кровь, кровь, кровь и больше ничего — за вечную нищету и звериную жизнь.
Между тем Миранда сдавал города без боя. Его поведение было необъяснимо. Нельзя же считать за объяснение те странные, малодушные и пустые слова, которые твердил он молодым офицерам:
— Пусть они успокоятся. Пусть поймут… успокоятся сами. Не надо гражданской войны. Вы не понимаете, какие силы мы выпускаем из кувшина. Мы страшный народ. Пусть они успокоятся. Валенсия не стоит несчастия и крови всей нации. Пусть.
Наконец его вынудили, и он дал сражение у Виктории.
И победил. Монтеверде бежал в растерянности. Офицеры наседали на генерала, генералиссимуса, но он наотрез отказался преследовать разгромленного врага. Тот, оправившись от первого ужаса, вновь собрал силы — немалую роль тут сыграли льянерос — и снова двинул их на Миранду, на патриотов. Снова ручьями полилась республиканская кровь, и погибло людей во много раз больше, чем погибло бы, если бы Миранда добил отряд Монтеверде. И притом людей своих — честных, искренних, молодых, или просто убогих — старых, и малых, и женщин. В воздухе возникло слово «предательство». Миранда объявил всеобщую мобилизацию. Но какую мобилизацию проведешь среди парней, любой из которых в течение полутора минут может выпрыгнуть из окна, плюхнуться на скаку на бегущего своего скакуна (чует волю хозяина) и исчезнуть в облаке рыжей пыли в направлении льянос или диких зарослей близ Ориноко?.. Миранда объявил свободу рабам, но после десятилетней службы в армии; а какому рабу охота менять веревку на шее на красный воротник, жертвовать жизнью во здравие своего же помещика — мантуанца? Да и какой же раб останется равнодушен, когда сержанты Монтеверде твердят ему, что король Фердинанд — там, в Мадриде, — жалеет раба, негра, самбо или мулата, а креол, мантуанец, обманывает его? Нет, это все не меры.
Миранда послал гонцов к англичанам на остров Тринидад, но факсимиле и печати маркиза Уэлсли и лорда Кэстльри выглядели смешно, когда за окном виднелись огромные густо-зеленые массивы Карибских Анд, поднималась пыль под копытами тысяч коней голодранцев из льянос.
Ничего не выходило в этой стране: она не подчинялась никаким обычным законам; или ничего не выходило у Франсиско Миранды — хваленого генерала, генералиссимуса. Но как могло не выходить у Миранды — умного, тонкого, опытного, убеленного сединами? У Миранды — победоносного генерала французских революционных войн, старого конспиратора, заговорщика, революционера?
Предательство?
Предательство…
Но это слово несоединимо с Мирандой.
Молча сидели они, опустив свои лохматые черные головы, глядя в одну точку посередине стола и не продолжая разговора даже после дурацкой фразы мычащего Мануэля.
О чем было разговаривать? Все было ясно. В этот таинственный, влажный, мерцающий, пронзительный вечер все они молча и ясно чувствовали, что какая-то неодолимая сила влечет их — куда, неведомо, «будем надеяться, что вперед», — и они, готовящиеся к решению, такие гордые, сильные, волевые, в сущности, не властны над этим решением и «принимают» его лишь формально, словесно. Оно дано заранее. Кто дал его? Боливар?
Да, он отважно сражался в Пуэрто-Кабельо, он с кучкой верных свободе мулатов и негров шесть дней боролся за крепость, заранее обреченную благодаря предательству Винони, договорившегося с испанцами, поднявшего население против патриотов и захватившего арсенал. Да, он тщетно слал за помощью в ставку к Миранде: генерал остался невозмутим. Да, он имеет право оскорблять Миранду и требовать ныне его ареста.
Но, кажется, он и сам теперь не уверен, что хочет этого.
А кроме того, все они, сидящие здесь, все они в сердце своем уверены, что Миранда ни в чем не виновен и в худшем случае — лишь уставший и изнемогший в борьбе старик, достойный сожаления, но не кары.
Так что же?
Что же мешает им встать, улыбнуться друг другу, пойти и позвать Миранду: мол, генерал Франсиско, вы не доели вашего сыра. И, видимо, он там, в тишине, в зловещем молчании и покое той комнаты, — он напряженно ждет их мирных, мягких шагов, их улыбающихся, доверчивых лиц.
Так что же?
Нет. Нет.
У них было чувство, что все решено заранее. Умом они понимали, что могут противиться этому чувству, что все зависит от них самих, — но не могли противиться.
Долго они сидели, переговариваясь о незначащем.
Они понимали, чуяли обнаженными в тот вечер сердцами, что сила, которая предварила решение, — великая и алмазная сила, что свеже-морозный, могильный ветер блуждает в потемках этого душного, влажного, тихо мерцающего в безмолвии вечера. Какая-то третья, более глубокая, более могучая сила в их сердцах, чем две другие, — более могучая, но и более беспомощная и бесплотная, некрутая, неощутимая, — говорила им, что решение их заунывно, морозно. Но они ничего не могли поделать.
Боливар видел их настроение, чувствовал их тоску и при этом думал, что собственная его тоска в этот пронзительный миг сильное, чем у его товарищей, вместе взятых.
Но невыразимое пламя жгло, пожирало его дыхание, его незримо кипящую душу.
Вдруг он почувствовал, что тоска его пасмурно рассосалась и кончилась — будто не было… он сам поразился и удивился: куда же она ушла? и где причина? и нет причины, была и нет.
И он тут же забыл и об этих вопросах, и вдруг — о знакомое чувство! — ощутил он себя молодым, и здоровым, и радостным, и физически сильным, и невыразимо спокойным внутренне, несмотря на внешнее возбуждение, пасмурность и нервозность… как ждал он этого мига…
— Что ж, хватит, — сказал он, вставая, кидая вилку на голую середину стола и грациозно, легко опираясь сухими, белыми пальцами в перстнях на край доски. — Мы все понимаем, что делать. Этого не избегнуть. — Он оглядел собравшихся, их унылые, но уже посветлевшие лица, и слегка усмехнулся. — Я беру это на себя. — Лица еще более посветлели, а Боливар еще презрительней усмехнулся, но никто не возмутился этим оттенком в его усмешке, в его лице, — Но один я не обладаю подобными полномочиями. Мы как-никак республика, демократия, мы свободные люди, а не тираны, не дикари. — Все вдруг одновременно чуть опустили головы. — Да, я настаиваю на этом, — спокойно сказал Боливар, глядя на их взлохмаченные, темнеющие в тусклом свете затылки. В позе его, в его голосе что-то было от самого Миранды, когда он встал и ушел из комнаты. — Мы — свободные люди, и поступим мы соответственно. Преступная медлительность и бездействие генерала Миранды стоили венесуэльской свободе бесчисленных жертв. Мы все ученики Миранды, мы долго терпели, но дальше мы не можем терпеть. Страдают другие люди, страдают женщины, старики… свобода. Если не можешь, то не берись за дело, но если взялся, то должен отвечать за него. К тому же он запятнал себя этим золотом — никто теперь не поверит, что это деньги его товарища; так и останется: Миранда схвачен на корабле с казной республики. Это мнение народа, и с этим ничего не поделаешь. Надо было потерять всякое чувство освободителя, всякий разум, чтобы пойти на это. Такой человек не может остаться безнаказанным. Необходимо арестовать Миранду, и вы это знаете. Мало того, его необходимо расстрелять. Он сам поставил себя в такое положение. На нем кровь тысяч людей, и этого уже не изменить… Но законность будет соблюдена. Я выражаю лишь собственное свое мнение. Надеюсь, у нас никогда не будет доморощенных Бонапартов. Если вы не согласны — пожалуйста. Но если вы и согласны, я один не имею права арестовать Франсиско Миранду.