Зреет, но еще не созрело…

Может, все просто — прошла ты, молодость?

Он с грустью вспомнил, что нездоров, что завтра ждет пустынное, мертвое, что будущее не сулит ничего веселого; но не это мучило его. Вернее, оно было неотделимо от того, от главного в этот миг.

Он оборвал нить воспоминания, но призраки прошлого все стояли перед глазами.

Грязная и кровавая реакция, полуреволюции, война за свободу, уничтожившая чуть не половину людей страны, захотевшей свободы, — что лучше? Куда преклонить голову?

Он болен, и родина, которую он освободил наконец, — клянет его. Клянет и угрюмо смотрит — свободная и родная. Ах, вспомнишь Устариса… но что же Устарис. Он был слишком умен. Он мысленно проделал весь путь Боливара, он пришел к этой, нынешней — а может, и более дальней? — точке, и он не вышел при этом из своего кабинета.

Блаженны люди, видящие все наперед, и да поможет бог тем безумцам, кто действует, живет не умом, а всей жизнью… Что же Устарис. Не мудрено сказать человеку, идущему в пропасть, что можно и размозжить череп.

А сколько прекраснейших, чистых ушли под землю — и ничего не оставили после себя, кроме сомнительной памяти в душах живых сограждан. Лучшие, благородные шли вперед и гибли, а оставались хитрые, ловкие, равнодушные. Они хохотали над могилой героев, они клеветали, чернили их память; а ныне они готовы предать их и самой страшной пытке - пытке забвения. Мертвые беззащитны, мертвым не больно, и, главное, мертвые — молчат. Говорят выжившие, судят о прошлом выжившие. А кто выжил? Он, Боливар, не в счет — он уже не жилец. В лучшем случае — Сантандер. Но как же?

Как вынести тем немногим свободным и честным, кто еще жив, этот страшный удар по лучшим, умнейшим, благороднейшим, что погибли, — забвение и молчание о них? Все лучше — позор, клевета, поношение, упреки, попрание правды, но только вслух: когда поносят, когда бранят, ненавидят и обливают грязью, то есть горькая надежда, что в ком-то — быть может, в нынешних детях — эта брань, эта ненависть родят подозрение, интерес, любовь, и они вспомнят, они пойдут, они будут искать, они восстановят истину. Но забвение? Молчание? Тупое самодовольство выживших? Оголтелая тишина, безгласность?

Кто напомнит о юноше, милом, трогательном поэте, с саблей в руках бежавшем навстречу толпе льянерос? Через пять минут от него, от его неповторимой души, от его поэзии, от его тела остались лишь три-четыре кровавых куска, и это — разнесли на пиках разъяренные «адъютанты» Бовеса. Кто вспомнит о сотнях тысяч погибших детей? Кто вспомнит о юном Карлосе Монтуфаре, сыне маркиза де Сельва Алегре, — сподвижнике Гумбольдта в изучении Чимборасо, умнице, храбреце, казненном Морильо, — об одном из тех, чьей доблести, уму и бесстрашию обязаны своим благополучием нынешние каракасские и эквадорские богачи? Кто вспомнит о милом Франсиско Хосе Кальдасе — ботанике, химике, астрономе, бесстрашном мирном завоевателе андских вершин, ледников и кратеров, гордости испано-американской и мировой науки, — так же, как Монтуфар, замученном изуверами в шестнадцатом кровавом году?

Кто вспомнит других — лучших и благороднейших?

Ведь самая суть благородного человека в том, что он — впереди, что он вечно ставит свое человеческое выше своего материального; что он вечно первым идет к опасности — и, таким образом, погибает первый.

А выжившие, они смеются над ним и вершат свой суд — в лучшем случае клеветой, в худшем — забвением.

А что же их бог? Ну да, он создал человека свободным; он предоставляет ему решение и не подсказывает его.

Он так последователен в этом, он так последователен в своем молчании, что даже у темного человека неотвязна мысль: есть ли ты, боже? Нет тебя.

Где же вознаграждение?

Зачем, для какой цели быть умным и благородным?

Только затем, что ум, высокая душа, благородство — мета несчастья и ранней гибели?

Где же вознаграждение?

«Только за гробом»?

Где же вознаграждение в этой стране, самой природой не созданной для свободы? Мучающей, казнящей, тупо и яростно ненавидящей своих лучших, своих благороднейших? Недоступной духовному братству и справедливости?

Для чего гибли дети, разбитые головой о железный столб? Для чего льянерос резали креолов, а до этого креолы резали испанцев, а после испанцы резали креолов, мулатов, метисов, льянерос, и уж льянерос резали, потрошили испанцев, и волонтеры-англичане стреляли в испанцев, и сумасшедший полковник Рук размахивал своей оторванной рукой, зовя свой отряд, состоящий из бешеных немцев, французов, русских, ирландцев, голландцев и англичан, — в бой за чужую свободу? Зачем он размахивал этой рукой — ведь память о нем мертва; а если нет, то его клянут те самые жители Великой Колумбии, за жизнь, за свободу которых он звал своих немцев, своих джонов булей в тот смертный бой. Зачем он стрелял в испанцев, зачем испанцы стреляли в него? Зачем? Чтобы румяный болтун в нынешней хунте болтал о своих, румяного болтуна, несуществующих заслугах в несуществующем сражении у какой-нибудь несуществующей речки? Зачем?

Зачем великий Байрон рвался из Миссолунги в Колумбию, и только грубая лихорадка остановила его?

Зачем? Бывают народы, не созданные для свободы. Он правильно поступил, что успокоился в Греции — такой же несчастной и бедной, темной и безнадежной, как их родная Колумбия. К чему бесплодные поиски духов…

И кто виноват во всем этом?

Неужто я — Освободитель Симон Боливар?

Он посмотрел на небо — в нем уж рассеялась та неуловимая, нежная, мягкая мгла, которая предшествует вечеру, полной и неожиданной темноте, наступающей в этих благословенных, полуденных странах сразу после захода солнца — как будто бы падает она с невинно-лазурного неба. Горы стояли темно-зеленые и чуть синеватые, скалы торчали сонно-багрово и дымчато-серо; шумела сердитая речка — мелкий рукав Боготы — в стесненном ущельишке в стороне. Он вновь посмотрел на небо. Трепетная мгла и голубизна мешались с едва усталым, призрачно-палевым солнцем; самого его диска не было видно за скалами.

Он искал отзыв сердцу в окружающем молчаливом, благостном мире…

Но мир был сам по себе, был велик, и чуток, и равнодушен, и будто подернут для сердца невидимым серым; но ничего он не отпустил душе.

Слова остановились в его уме — и лишь тихо клубился в глубинах сердца комок теней.

2

Бежав в Картахену, он не рассчитывал на лавровый венок и рукоплескания граждан Великой Колумбии (это гордое имя уже витало над бедной землей). Мало того, он не был уверен, что останется жив: да, за все в этом мире надо платить. И все же он не мог поступить по-другому. Мучительная сила, которая была сильнее его самого, заставляла его тем яростней кидаться на стену, чем глуше и неприступней она казалась, чем больше жертв стенало и падало позади. Неразрешимость задачи рождала особое спокойствие, бодрость и вдохновение; это трудно выразить, объяснить, но это — неповторимое, превосходное чувство: знать, что ты или умрешь и мгновенно избавишься от всего, или разом и в блеске солнца решишь нерешимое. Кроме того, было обычное в ответственных ситуациях ощущение, что тому, кто так далеко зашел, не пристало глядеть назад. Впрочем, его и не тянуло глядеть назад. Иногда тоскливо и больно роптало сердце о старом доме, о бедной Марии, о тусклом камине детства, но было твердое чувство, что все это приснилось когда-то и не повторится в этой безумной и радужной жизни. Да, он бежал в Картахену и прибыл бодрый.

Городом правил Кастильо — тот самый.

Поколебавшись, повесить Боливара или убить его благородным презрением — прочесть новогранадцам мораль по его поводу, — старый военный, истый идальго, избрал второе. Как Дон Кихот, проповедующий пастухам и молочницам, он говорил:

— Боливар… безрассудный молодчик, не объяви он испанцам войну насмерть, население не ожесточилось бы, республика победила бы…

Боливар, кофейно краснея, в молчании слушал, жители хмуро и тихо поглядывали на его сухое и невысокое тело: для петли не очень красиво, не будет той тяжести, а он все слушал Кастильо и думал об Урданете — о преданном Урданете, ведущем последнюю, прославленную, спасенную от разгрома дивизию к речкам и сельвам Новой Гранады. Успеет ли? Да, успеет. Не может быть, чтобы не успел. Кони льянерос и Монтеверде устали, а прокаленные солнцем, пробитые ветром, покрытые рубцами солдаты республики жаждут жить. Они молоды и крепки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: