— У той давление, бессонница. А как заснет — бред, чепуха, — сказал врач чуть слышно, как сам себе, и улыбнулся.
— Ну и вылечили? — опять с надеждой спросила Катя, покраснев от волнения и сжав дыхание. Опять было страшно, врач нравился, но пугали его глаза, и хотелось быстрей уйти.
— Зачем лечить?! Ей и двадцати не было. Заставил в волейбол играть, подружил с парнем... Простите, сама подружилась — и нет давления. — После последних слов он рассмеялся, и глаза его приласкали Катю.
Она сразу поняла это и следующий вопрос задала шутливо и доверительно:
— И меня вылечите?
— Меня, меня! — он стал нервничать. — А вам болеть стыдно. Рано такую обязанность брать на себя. Поди, мать свою измучила, на кладбище собралась. Стыдно! И запомните — болезней в вашем возрасте нет. Вы их сами сочиняете... — в глазах его мелькнула усталость, и он заговорил о другом: о море, о дочке, о том, что тоже бы не прочь отдохнуть, но Катя уже не слышала этих слов — стало так легко, хорошо и захотелось рассказать ему обо всем, как отцу, без утайки, а потом посмотреть в глаза, но он запахнул халат и подошел к окну. — Катя, можете идти. Через два дня покажетесь.
И эта прямота опять ей понравилась, она попрощалась с ним весело и благодарно. Но на пороге он ее задержал.
— Книжек здесь не читайте. Успеется...
— Каких книжек? — удивилась Катя и улыбнулась. Но он словно ее не расслышал.
— И стихов не пишите. Они возбуждают, вам вредно.
— А я не пишу... — ответила она чуть слышно, но вышло у нее так неуверенно, что врач засмеялся.
— Вот видите. И та Катя писала. О кипарисах, о Персии, о синей воде.
И глаза у него опять ожили, Катя к ним потянулась, снова спросила шутливо и доверительно:
— Синяя вода — это море?
— Ну, что же еще? — И оба засмеялись, и глаза у него были такие чистые, как бывают всегда у отцов.
Теперь Катя была совсем свободна, но уже пришел вечер.
Рядом, в парке, сильно пахли цветы, живой свежестью дышали кипарисы. Последние лучи солнца задевали верхушки, деревья стояли сочно-зеленые, и Катя не могла от них оторваться. А потом внизу загорелось море. Там были лодки, они тоже вспыхнули, загорелись и остались без движенья. Из боковой аллеи вышла прямо на Катю собака в уздечке, за ней показалась старуха в белой, крапленной цветками кофте. Но Катя смотрела не на них, а на море, оно загоралось все больше, лодки стали совсем неразличимы, а сердце ее подчинилось и не болело нисколько, и Катя чувствовала, что еще миг — и заплачет от радости, от тишины в себе, от близкого моря, но вдруг в глубине аллеи заиграла музыка. Играли на пианино, очень стремительно, нервно, и Катя нахмурилась, восторг схлынул, растаял, только кружилась голова. Ей всегда не нравились пианино и люди, которые на нем играют, а почему не нравились — даже не знала. Но музыка скоро стихла, как будто приснилась.
Мимо нее стали прохаживаться люди, на площадке стучали в мяч, а ей снова не верилось, что она здесь и рядом море, и жить ей здесь долго, не видно конца. Море потухло. К Кате подошла старушка с собакой и позвала на ужин. Собаке было скучно, наверное, от уздечки.
После ужина захотелось спать. Но заснуть сразу не могла: мучили близость моря и слова высокого врача о том, что болезнь ее — выдумка, случай. Сердце совсем не болело, непривычно забылось. Теперь Катя поверила в долгую жизнь, в перемены, радостно поджимала к подбородку колени, а под грудью так хорошо, щекотно таяла льдинка.
Утром автобус повез всех к морю. Опять ехали по узкой горной дороге, по узким улочкам города и остановились возле серой бетонной стены набережной. Здесь прохаживались с фотоаппаратами пожилые иностранцы, один взглянул на Катю и улыбнулся широко, как знакомый. И пока Катя сбегала вниз по ступенькам, он не отрывал от нее глаз и грустно курил. Катя ему махнула рукой, но он стоял неподвижно.
На пляже сильно шумели. Одни, возбужденно вскрикивая, кидались прямо с берега в воду и плыли во весь опор, другие играли в карты, крутили маленькие радиоприемники и ели виноград, но все это обидело Катю — не было того торжества, какое ждала. Но когда вошла в воду, забыла об этом, стало так легко по-небесному, что завизжала, окунулась до горла и поплыла. Вокруг играли в мяч, кричали, поднимали друг друга на руки и опять зарывались в воду. Но Катю никто не видел, не звал. Плыть было легко, она легла на воду, неслышно отталкиваясь ногами, и смотрела в небо. Небо шло на глаза, казалось, что оно совсем рядом. Она вглядывалась в него все больше, больше, пока глаза не устали. Закрыла их, но плыть так страшно, сразу заныло в висках, а во рту — знакомая сухость. Повернула туда, где кричали ныряльщики, выхватывая друг у друга оранжевый мяч. Здесь было мелко, и она встала на ноги. Опять нехорошо билось сердце, но вспомнился последний врач, его спокойствие и лень в голосе, сразу убавилось дыхание и затихли виски. Она прилегла на лежак. Рядом бушевал магнитофон, пел модный в тот год певец Высоцкий. Она его часто слышала, но ей снова понравился голос, только подумалось, что в жизни он, наверное, поет тише и лучше. Зато совсем замолчало сердце. «Как в море-то одна войдешь? Вода там студена, опасна...» Совсем не опасна! Катя улыбнулась. Вот мать бы сюда, тоже ведь нигде не бывала. Но, сколько ни думала, никак не могла мать представить здесь, на пляже, представить загорелой, уверенной, в тесных, узеньких плавках. Дышалось снова легко, и тело приятно покалывало: видно, кожа высохла, а сверху осталась соль. Облизнула губы, и губы тоже соленые, и волосы, чувствовала, тоже пахнут по-новому, ладони тоже по-другому пахли, и она стала внимательно смотреть на свои худые длинные пальцы. «У тебя музыкальные руки. Везет людям», — говорила ей часто Сима, оглядывала ее с нежной завистью и тяжко вздыхала. Катя прикусывала губу, чтоб не расхохотаться, и оглядывала ее щеки: «Вот дурочка, совсем нет ума...» Но сейчас Катя сама залюбовалась своими пальцами, представив то самое тайное, обручальное, что еще предстоит им, но думать об этом почему-то стало хорошо и не стыдно. Кожу все больше пощипывало, солнце не жалело ее, жгло сильно коленки. Она поджала их под себя и взглянула вперед. И опять увиделось море, синее, вдали прозрачное до белизны. «Просто синяя вода», — вспомнила Катя Мишу и засмеялась, и в голове промелькнуло: «Где он теперь?» И сразу, как гром, как чудо, услышала его голос:
— Мы с вами где-то встречались! Вас зовут Таня? Нет? Тогда как?
Миша стоял возле лежака, на котором сидела веселая девушка с рыжей челкой и ела яблоко. Рядом была другая, в очках и в платочке от солнца, и тоже смеялась. Вдруг рыжая спрыгнула и побежала вперед, за ней другая, и скоро они стали кричать и барахтаться в воде, обе забавные, еще подростки. И Катя знала, почему они шумят, безумно смеются. Ее тоже давила иногда тяжесть округленья и хотелось к кому-то прижаться, почуять тело, а то покричать по пустякам и заплакать. Миша махнул им рукой, повернулся и сразу увидел Катю. Слегка смутился, но быстро нашелся:
— Катя, ты где пропала? Я вчера приходил сюда... — и он заглушил магнитофон.
— А незнакомым говорят «вы», — напомнила Катя, но сразу замолчала, прислушиваясь к сердцу. Оно кинулось опять с места и лезло в горло, и она еле-еле его назад послала, чуть не вскрикнув от боли и подступившей злости на Мишу. Но он маячил теперь в глазах неотступно и улыбался опять нахально и со значеньем, и в голове ее снова вспыхнуло одним разом, как приставал он в дороге, как гадко подсматривал с нижней полки, какие пухлые были у него ладони, когда подавал ей стакан с водой, — и теперь хотелось мстить, мстить ему бесконечно и как-то унизить. Но слова сорвались случайные, других не нашлось:
— А к малолетним не пристают. Они еще семиклашки, — сказала Катя, но злость душила и не унять.
— Они в десятом... — слегка растерялся Миша и посмотрел на море, где купались эти девчонки, и вдруг спросил: — А вы хорошо плаваете?
— Да нет...
— Я так и думал. В движеньях вялость и злоба в речи, — Миша взглянул ей в ноги и подмигнул. Она покраснела, застыдилась своих худеньких ног и белой незагорелой кожи, от которой тело теперь казалось беспомощным и чужим. Оглянулась назад, достала из сумки халатик и накинула его быстро на коленки. Халатик был старый, застиранный, цветочки на ткани давно отлиняли, Миша хмыкнул от такой бедности и быстро включил магнитофон. И опять сжала злость. Музыка была громкая, из одного визга, но под конец голос раздваивался на мужской и на женский, и женский побеждал, и опять выходил один визг, но он оборвался внезапно. Миша закурил, дым у него выходил колечками.