Виктор помнил, как грозно шумели за столом, не слушали увещеваний матери, а отец клялся, стучал кулаком, что такую точно раму сделает. Сейчас же... Немедленно...
— Такую сделаешь... Хитро, да не очень... А ты лучше, лучше сделай, — подзуживал Галкин.
И отец клялся — сделает. Но после праздника все забылось, один только сын помнил похвальбу отца.
Первая самостоятельная Витина вещь была скамеечка — сидеть у печки. Он сделал ее шестилетним и, пока мастерил, рассадил руку, снес ноготь и провел пилой по колену. Скамейка получилась не слишком красивая, но крепкая. И этой ее крепости не переставали удивляться отец и мать, люди не в пример сыну рослые и грузные.
— Ты в кого это у нас, Витька? — вздыхала мать. — Кожа да косточки! Да давай-ка хоть ешь больше... Совсем замрешь ведь. Лицо-то вот только что не просвечивает...
А он никогда не чувствовал себя слабым. В тощем, без жириночки теле жила оттренированная сила, заметная лишь по его загрубелым пальцам. В классе, в простой игре «перетяни руку», когда, уставя локоть к локтю, старались пригнуть руку противника, он валил признанных силачей. «Да откуда у тебя сила, комар?» — удивлялись они. Столяров слегка усмехался, думал: «Построгали бы вы столько...»
К восьмому классу он умел делать все, что положено хорошему плотнику и столяру-белодеревцу. В его комнате стояла мебель, сделанная собственными руками, по своим проектам. Стол с наклонной столешницей, ящиками и ящичками, секретной выемкой в одной из ножек — там хранилась записка от незнакомой девочки, получил на вечере в седьмом классе. Кресло у стола можно было превратить в шезлонг, у него далеко и удобно откидывалась спинка. Книжный шкаф был с переставляющимися полками, тумбочка — с шахматной доской. По стенам висели картины, из кусков цветного дерева и просто из старых досок, поставленных в полированные рамы.
Он привык искать в дереве нечто трудноуловимое, словно душу, которая жила и обозначалась в трещинках, узорах слоев, пятнах сучьев, и не раз находил вдруг такое, отчего сердце начинало гулко стучать. Вот она, обычная доска, подобрал у разломанного ветхого забора. Время и солнце так изменили ее, отпечатали вечерние тучи, свесы дождя и желтый бледный закат за тем дождем...
Когда комната была обставлена, он принялся за резную раму. Тот же узор — тюльпаны, лилии, листья — он сплел иначе и русалку посадил не так, сбоку, теперь она смотрелась лучше. Он делал раму-венок из крепчайших пород, и это было невыносимо трудно, болели пальцы, ныли руки, а чуть ошибся, сколол, надо было начинать заново. Вечер за вечером, день за днем он резал, точил, выпиливал, и все яснее проступал узор, все радостнее ощущалось свое умение, мастерство...
«Видно, ты, Витька, недаром Столяров, — говорил отец, разглядывая работу. Дымил папиросой, а глаза были строгие. Не смотрел — измерял, оценивал. — Что придумал... Прадеда превзойти... Мал ты еще, конечно... но... Через эту самую мебель, дед мне говорил, вольную нашему роду дали, будто бы от императора Павла, потому что наша мебель была лучше английской. — Оглядывал раму, советовал, вздыхал. — Ты бы лучше, сын, не рвался в столяры... Конечно... Счас говорят: династия... А лучше бы... Не хотел бы я этого... Что из того, что вот я — столяр? Краснодеревщик, модельщик. Что я за всю жизнь видал? Рубанки... Калевки. И ты моей доро́гой — дерево нюхать? Гляди-ко, руки-то у меня... А? Двух пальцев вон нету — пила съела. От дерева одеревенеешь. Это уж точно...» — И уходил, сунув окурок в баночку с водой.
А Виктор знал: работу свою отец ни на какую не сменяет, хоть никогда в этом не признается, а поплакаться любит, посетовать на мозоли, особенно если выпьет. Такое случалось нередко.
Однако в училище Столяровы-родители сына не пустили. «Сказано — кончай десятилетку, а там как хочешь...» И скрепя сердце он подчинился: столяром-модельщиком без образования не станешь, мастером, как отец, и подавно. Он словно бы чувствовал — и сейчас не уступит отцу; может, лишь в глазомере... Отец, раз взглянув на брусок, мог назвать все его качества.
А болезнь была самая обыкновенная — грипп. Необычным оказалось осложнение, которое он получил в нетопленной мастерской, трудясь над рамой. Никак не получалось лицо русалки: то было слишком подобным той, что сидела на старой раме, то получалось чересчур человеческим, то некрасиво скучным, а надо было найти необыкновенное в обаянии, волшебное лицо. И, забыв о времени, о болезни, подолгу сидел он в тяжелом и радостном раздумье...
Сначала уши неприятно заглохли, точно в них налилась плотная вода. Потом слой воды стал толще, тяжелее, и пришла боль. Боль стояла неделями, давила виски, становилась глуше, и наконец что-то сомкнулось, как смыкается вода. Боль кончилась. Пришла постоянная тишина. Странное, нелепое состояние: он перестал слышать свой голос, только чувствовал его по движению языка, скул и губ. Не помогли и два месяца больницы. Он остался глухим. Поначалу это было невыносимо. И никто не видел, как Витя Столяров в своей комнате отчаянно тряс головой, прыгал на одной ноге, пытаясь вылить из ушей эту плотную воду, и, не добившись, стукался головой о стену. Боль от ударов словно на секунду сдвигала тишину, но прибегала мать и начинала беззвучно открывать рот.
Удивительно — он понимал, что она кричит, понимал по всему выражению лица. Надо было лишь пристальнее вглядеться.
— Витенька! Горюшко! Что с тобой? Ох ты господи... Витя? Болит голова? Уши, а? — и показывала на уши.
Тогда он отрицательно отмахивался, с трудом говорил: «Нет!» Мать уходила. А он долго сидел на кровати и за столом, направлялся было в мастерскую, осматривал и трогал совсем готовую раму — одна русалка только была все еще без лица — и, потрогав, постояв, шел обратно. Больше он не принимался за работу... Постепенно Столяров узнал, что его ждет худшая беда — глухие со временем становятся немыми. Чтобы не поддаться ей, он начал читать вслух, просил мать слушать и по меняющемуся, темнеющему лицу угадывал, что мать пугается его голоса. Голос в самом деле звучал странно, неверно, стал глуше, как будто выцвел, потерял окраску, которую все мы незаметно для себя придаем всякому сказанному слову, сверяя его со своим чувством. Но все-таки говорить он не разучился, читать вслух не бросал. Так прошел год. Витя Столяров стал различать сильный крик, а по движению губ научился понимать сказанное.
Пропустив год, отстав от товарищей, он отказался идти в школу. Однажды за вечерним чаем объявил:
— Пойду работать...
— Куда? Зачем? Что выдумал? А лет сколько? — такова была реакция родителей.
— К тебе на фабрику.
— Не пойдет... Учиться надо.
— Буду в вечерней.
— Как? — Отец показал на уши. — Сперва вылечись...
— Пойду работать...
Отец замолчал, смотрел на мать, потихоньку отпивая чай, — всегда так, ждет ее решения. Мать молчала.
— Ладно! — сказал отец. — Поговорю... Может, устрою...
Так Столяров стал столяром.
Куда как трудны были первые дни в новой школе. Ничего не слышал, плохо понимал. Отвечал невпопад, и на него таращились, хохотали... От постоянного усилия — понять-понять-понять! — ломило виски. Когда, отупелый и отчаявшийся, шел домой, одолевала дурнота, и, превозмогая ее, подолгу он стоял у заборов, глотал снег, а иногда и плакал. Может быть, он бросил бы школу, не выдержал, если б не случилось нечто...
А дела на фабрике быстро шли в гору. Ученик Столяров все понимал (даром что глухой!), все знал и умел, старые рабочие удивлялись, хвалили. Поначалу работал на нестерпимо воющем рейсмусовом станке, возле которого все были в наушниках, а он обходился так и был счастлив, что слышит этот станок. На рейсмусовом выравнивали, доводили до кондиций стружечные плиты — основной материал, из которого теперь делают мебель. Через месяц старательного ученика перевели в модельный цех, Столяров стал учеником модельщика в «эксперименталке» — мастерской, где работали по эскизам художников самые опытные рабочие фирмы. И здесь его приняли хорошо, хвалили за понятливость и усердие, хотя Виктор знал: за модельщиками с налету не угонишься. Эти старики — может быть, на самом деле они и не были стариками, а лишь такими ему казались — понимали дерево, как хороший скульптор понимает глину и камень, а художник — краски...