Но если б Восьмым марта кончались заботы классного руководителя! В том-то и дело, что они только начинаются — ведь за Восьмым марта следует весна, а со словом этим как-то само собой сочетается слово «любовь».

И уже не удивляешься, что продавщицы ходят через день, что Осокина явилась в чулках, похожих на рыболовную сеть, а Таня Задорина — в разрисованной кожаной юбке.

Все-таки я счел нужным если не отругать Задорину, то хотя бы сделать внушение. Отозвав ее в перемену, сказал, что в школу надо одеваться поскромнее, тут не театр (наверное, и в театр не стоит так ходить). Сказал строго, примеры какие-то привел. Вообще только что не накричал. Эффект получился удивительный — ожидал, что Таня заспорит: «А что, если это красиво? А что, нельзя, что ли? А все носят». Ничего подобного. Опустила желтую голову и вдруг сбежала с моего урока.

В понедельник не пришла ни одна из девочек с камвольного. Забастовка? Заболели? Все сразу? Но их не было и на следующей неделе.

Гардеробщица Дарья Степановна, допрошенная с пристрастием, сказала, что «девки куда-то уехали али что. Дома две ночи не ночевали и чемоданы свои забрали... Крадче...»

— Замуж?

— Какое замуж! С парнями, видно, связались, — огорченно сказала Дарья Степановна. — За имя ведь глаз да глаз надо. Вот и ушли, а сказать-то, видно, постеснялися. Деньги толькё оставили за прожитие...

«Вот это новость! — подумал я совсем растерянно. — А ведь вроде были такие надежные...»

— Это мы толькё их взрослым-то считаем... У меня вот внучек, Коля, большой уж, с тебя будет, работать пошел в прошлый год, учеником на завод устроился. И вот, знаешь, связался с канпанией. Парни лихие и девки, знаешь, которые в штанах-то, по лесам-то ездят. Вот и пошло у их кажную субботу все в лес, водочка да винцо, водочка да винцо. Вижу я — худо дело. Пошла, знаешь, ведь к цеховому начальнику и в партком. Говорю: «Переведите парня куда ни то. Наставника строже поставьте...» И ведь перевели, знаешь, отстал он от их. Сейчас приходит — всю получку матере несет. Ну, даст она ему на кино, на табак, а больше он и не спрашивает.

Она говорила и еще что-то, но я не понимал, углубленно соображая, что́ могли вытворить девчонки, почему так внезапно съехали с квартиры, где они. Или в общежитие перешли?

А Дарья Степановна, поглядывая на меня уже с сомнением и как бы подсчитывая мои годы, продолжала:

— Молодежь-то нонче какая пошла? Гляди-ко, парни-то кружева надевают, брошки носят, красятся. А патлы-то другой отро́стит — не разберешь: парень ли, девка ли. А девки опять в штаны залезли. Скромности не стает. У молодежи особенно. А скромность — та же совесть. Как вот без совести-то жить? Вот я и думаю — от легкой жизни это... Все-таки жисть теперь шибко наладилась. Смотри-ко, все и одеты как, обуты, и сыты, и в тепле живут. Раньше-то в эдаких фатерах генералы только жили, а теперь простой человек, рабочий. Одно вот плохо — много пьют. Некуда ему деваться из фатеры субботу-воскресенье, делать нечего — он и пьет... От праздности все, от легкой жизни...

Во вторник я отправился на камвольный комбинат.

О учитель, идущий на предприятие за учеником! Как знать, не поставят ли тебе когда-нибудь монумент перед дверью в проходную... Впрочем, приближаясь к комбинату, я думал вовсе не о монументах, а о самом обычном — оформлении пропуска.

Изнутри комбинат удручающе однообразен. Бетонно-кирпичные коробки цехов, асфальтированные дорожки, чахлые топольки, выстроенные по ранжиру, клубящие паром трубы котельной и гул, гул, гул, то высокий, то низкий, словно бы содрогающий самую землю. «Должно быть, это вентиляторы», — думаю я. Я знаю, что весь комбинат делится на три фабрики: прядильную, ткацкую и отделочную, а поскольку почти все мои прогульщицы работают на прядильной, спрашиваю первую попавшуюся женщину.

— На пря́дельную? — переспрашивает она.

— Да, прядильную.

— А вот она — пря́дельная, — женщина как бы поправляет меня. — Видишь? Вход вниз. Тут.

В нижнем полуэтаже, где была раздевалка, ударил в нос запах влажной новой шерсти. Пахло кисловато и приторно, как может пахнуть новая материя, когда по ней, шипя и прыская, движется утюг. Под потолком гудели цинковые барабаны. По высокой лестнице потоком спускались и поднимались голоногие девчонки. Вообще с непривычки здесь было трудновато — вокруг ни одного мужчины: все девочки, девушки, женщины и опять девочки, женщины, девушки — настоящее «бабье царство». Красота тут была щедрая, живая, бойкая, лукавая, посмеивающаяся, жгучая, скромная, высокомерная, слоновая, газелья, доверчивая, презирающая, — какой только нет! Красота глядела со всех сторон, осматривала меня и оценивала, улыбалась и оборачивалась, проходила мимо, опустив ресницы.

Директора прядильной я не нашел, парторга тоже — уехали в райком на совещание, зато предзавкома оказалась на месте, и, конечно, тоже была женщина, очень недурная, в голубом, кругло обтягивающем ее трикотажном костюме. Очень обходительная, очень внимательная, она выслушала мои сетования, тотчас вызвала по телефону старшего мастера и велела провести в цехи, где работали мои прогульщицы. Так я сам решил, думал, встречусь на рабочем месте неожиданно — и внушение будет весомее, а жаловаться пока не стану. Жалуются слабые.

Мастер Нина — типичнейшая ткачиха, что-то в ней было такое иваново-вознесенское, то ли манера держаться, свободная, простая, то ли рабочий халат, красная косынка и нездешний выговор. В общем, чувствуется, Нина — умница, развитая, рассудительная, дело знает и приказать умеет, и спросить, и помочь.

— Вы впервой на комбинате? — спрашивала она, ведя меня вверх и вниз по бетонным лестницам.

— А вы из Москвы? — в свою очередь спросил я.

— Угадали. Из Подмосковья. Павлово-Посад. Сюда приехала пускать комбинат... Осталась. Десять лет работаю. Учусь. Нынче институт кончаю. Заочно...

— Нравится работа?

— Как сказать... Не то слово. Просто это моя жизнь. А жизнь бывает всякая. А все равно — живешь и ценишь... Сюда-сюда. Вот чесальный цех...

В цехе стояли огромные серые станки, похожие на стадо древних ящеров-трицератопсов. В бункерах вздыхала, вскипала желтоватая шерсть, выходила на медленно крутящиеся валы седыми волнами, и валы были похожи на водопад. Шерсть опускалась, переходя с вала на вал, становилась тоньше, воздушнее, и вот уже словно бы струйки тумана, волшебная фата-моргана стекает с последнего валика и снова собирается во вполне реальную мотушку-прочес.

В цехе почти не было работниц, а те несколько девочек, которые ходили возле бункеров, загружая шерсть, не были моими ученицами.

— Нашли? — улыбчиво спросила Нина. Она меня у перехода.

— Нет.

— Может быть, в другую смену?

— Нет. Никак...

— Чесальщицы?

— Да. Чесальщицы.

— А-а! Наверное, в гребнечесальном!

— А это какой?

— Это кардочесальный.

Гребнече́сальный, как говорила Нина, оказался рядом и встретил новым запахом и новым шумом. Здесь в каждом цехе свой запах и свой шум. Сотни станков трепетали, щелкали, строчили стальными высветленными гребнями, переделывая толстую пряжу в тонкий прочес. И сразу же я увидел Галю Бочкину. Маленькая опрятная куколка здесь казалась еще меньше, изящнее, нежное дошкольное личико было самоуглубленным, спокойным. Галя работала на большой машине, где равномерно качались, крутились, наматываясь сразу, восемь бобин с прочесом. Этот цех был яркий, как цветная фотография. Пестрели желтые, синие, коричневатые и белые бобины, пахло кисло и пряно, а гул напоминал шум ливня по железной крыше, и, если прислушаться к нему, в нем угадывался некий громыхающий железнодорожный ритм. Подойдя к Гале поближе, я понял, во-первых, — поговорить не удастся: надо либо кричать, либо переговариваться, подставляя ухо; согласитесь, такой способ разговора с ученицей выглядит непедагогично; во-вторых, отрывать от дела сосредоточенно работающего неудобно, за машиной все время надо следить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: