Я никуда не поехал. Мог бы к родителям в Хабаровск, то есть к отцу и к мачехе... Но, во-первых, у меня не было льготного билета, как в прошлом году, и поездка на Дальний Восток съела бы все мои отпускные. Во-вторых, и в прошлом году я там не прожил долго. Отец все казался мне чем-то скованным, смущенным, мачеха — чересчур приветливой, сводные братья были слишком малы, чтобы с ними полноценно общаться. А в-третьих, я обнаружил, что пришла пора заняться капитальным ремонтом нового жилья. Сначала пришлось ободрать-отскоблить пол, он был выкрашен чем-то вроде липкой резины, которая не сохла вот уже год и отлипала вместе с отпечатками каблуков; закрасил пол, исправил перекошенную дверную коробку в кухне, переколотил плинтусы, покрыл заново хорошей эмалью рамы и, наконец, сменил обои, которые на первых порах все время напоминали мне линялый бабушкин сарафан. Да много еще обнаружилось такого, что надо было отладить, заменить, зашпаклевать, подтянуть, приколотить, выбелить, привести в порядок. Если учесть, что летом любые самые малонужные материалы куда-то пропадают, я убил уйму времени на поездки по магазинам, рынкам, конторам, пока все купил, раздобыл и сделал. Прошло ровно пол-отпуска, когда я приступил именно к отдыху. Я наслаждался теперь завершенностью своего быта, игрушечным видом пахнущей краской квартиры.
Теперь я вставал позднее обычного. Нет, зарядки не делал, под душ не становился. Никогда мне этого не хотелось. Я долго сидел на раскладушке, долго протирал глаза, зевал, потягивался, иногда опять валился под одеяло (люблю и летом спать под теплым одеялом), лежал, ощущая блаженно, как уходят остатки сна. А потом уже более осмысленно смотрел в окно. Очень люблю глядеть на небо. Оно здесь так близко. В белой голубизне скользят стрижи. Идет за окном прекрасная жизнь — жизнь неба, ветра, облаков и стрижей, а из открытой рамы тянет свежестью, тополями, летом и свободой.
Босиком, осязая гладкую прохладу пола, я иду на кухню, ставлю чайник на газ, умываюсь, причесываюсь. Собираю на стол кой-какую снедь. Хлеб у меня часто оказывается позавчерашний. В жару он сохнет в камень, скрипит на зубах, как пиратские сухари. Иногда обнаруживаю на хлебе плесень, но ведь ее можно соскоблить, а кроме того, она, говорят, не опасна, даже полезна. Что такое пенициллин? Да тоже плесень, а какая целебная...
Окончен завтрак. Вымыта посуда. Впереди непочатый день. Всего одна тучка, и та спешит убраться. От нее веет радостным громом, теплым коротким дождем. Опять, наверное, будет жара. Одеваюсь полегче — в жару в квартире вообще можно жить без одежды, — прикидываю, куда пойду, что буду делать, где лучше пообедать, чем развлечься вечером. О прекрасная личная жизнь! Выходило — в такую жару-благодать лучше всего податься на водную станцию, поехать в лес на электричке или приняться за чтение дома, пока зной не раскалит бетонное жилье и тогда поневоле уж уйдешь на улицу, в сквер. Чаще всего я принимаю первый вариант — еду на пляж, реже — в лес на электричке, в пригородный лес, где, кроме сосновых шишек и редких сухих цветочков, все вытоптано, исхожено и приходит мысль о дальних нетронутых местах — есть ли они теперь? Вариант третий — чтение — все откладываю, даже бармалеевского Дантека не дочитал. Зато исправно покупаю книги, складываю вдоль стен, оправдывая, таким образом, ту самую пословицу о глупцах и мудрецах. Отлично понимаю, что даже все имеющиеся мне не прочесть, не осилить, и продолжаю громоздить книжные Гималаи в скудной надежде когда-нибудь, в скором времени, все разобрать, расставить на новые полки и все перечитать по порядку, все, с записями в тетрадях! Господи, какой бы я умный тогда сделался...
Но первые варианты бездельничества почему-то побеждали. Не потому ли уж, что я все время хотел найти, встретить ту девочку в розовой шапочке, мелькнувшую мне на трамвайной остановке? Девочку с птичкой-шрамиком на правой бровке. Я так и не вспомнил, где видел ее раньше, знал только, что видел, и все думал о ней, представляя, где она сейчас. Может быть, сдает последний экзамен, томится перед какой-нибудь казенной дверью в кучке таких же испуганно-возбужденных и ждущих своего часа, или, зажав голову, сидит в библиотеке, или загорает на крыше, сонно глядя в учебник... А вдруг она думает обо мне точно так же, как думаю я? Однажды мне вдруг пришло в голову, что девочку я видел у Якова Никифоровича — его дочь! И я в тот же день собрался к Бармалею, понес недочитанного философа, а вернулся задумчивый и озадаченный. На месте Бармалеева дома были ямы, грохотал экскаватор, ходили рабочие, подъезжали, взывая, тяжелые «МАЗы», и лишь едва напоминали о тихом житии несколько оставшихся изломанных рябин, до половины засыпанных конусами свежей глины. Случилось то, чего больше всего не хотел и боялся Яков Никифорович Бармалей, — улицу сносили. Где теперь были ее жильцы, никто не мог мне сказать.
Я переживал за Бармалея, за неотданного Ле Дантека, за то, что не узнал ничего о своем предположении. Но лето было отличное, погода тоже, и вот — я уходил от книг, упрекая себя в лени, безволии, невежестве, уходил от книг с ощущением большой и тяжелой вины перед ними.
Ах, какие золотые, медовые, солнечные стояли дни! Город с утра тихо радовался солнцу, млел, голубел в привольной летней дымке. Счастьем и свежестью ушедшей ночи светились прохладные крыши, счастьем переливались, нежились листики тополей, и то же умытое счастье было в светлых бликах окон, в улыбках девушек, постукиванье каблучков, в спокойной глубине женских глаз. Я любил город в такие дни, как люблю, впрочем, и в дни с дождями, и в дни сухого бабьего лета, и темной осенью, и в зимние теплые вечера, когда снег летит радостно-грустно и все на глазах укрывается им, а в свете огней и выше их, высоко над улицами, в фиолетовом сером небе что-то творится, угадывается, смещается, неподвластное и волнующее своей живой неотгаданной тайной. Ночью в городе редко смотрят в небо.
Люблю город... Люблю загадки башен в вечернем небе, забытую музыку колоколен, вечный зов-ожидание отверстых окон и ход облаков, всегда прекрасных в своих неожиданных красках и очертаниях, в закатах и рассветах. Они похожи на мысли, на думы, то тягостные, то радостные, похожи на надежды и сомнения, на радость и на печаль. Будь я художником, писал бы одни облака, рассветы, закаты и набережные. Как хорошо чувствовали это Монэ и Сислей, а из русских — всегда неожиданный Коровин. Солнце село. Заря стихает. И по умолкшей воде — невнятные, зыбкие тени. Тьма одевает дальние берега. Дует предночной ветер. Приносит откуда-то печальный крик тепловоза, как зов ехать, бежать, идти — торопиться жить, искать ненайденное и потерянное и в спелой грусти принимать слово «жизнь» во всей бесконечной его длине, неостановимой скоротечности. О город... За долгим закатом — короткая ночь, и новый рассвет, и новая сказка для кого-то...
Все-все приходит на ум и ясно и смутно, когда идешь его улицами без всякой определенной цели и сознание неопределенности и свободы лишь слегка отягощено желанием встречи... Многие думают: учитель — значит не человек... И, значит, не занимает его летняя городская улица с лотками бледных зеленых яблок, гребнями недозрелых бананов и серебряными палочками мороженого на ящиках лоточниц... Думаете, не трогают его взгляды текущей мимо красоты, всех этих экзотичных богинь, очаровательных простушек и девочек, совсем еще непонятных в своей худой, угластой, загорело-нежной красоте. Не ты идешь улицей, улица идет через тебя — так сказал поэт. Хорошо сказал...
Но учитель тем, может быть, и отличается от обычных людей, что в конце концов личная жизнь начинает его тяготить, и, чем ближе ощущается дыхание осени, тем чаще вспоминаются лица учеников, учителей и даже лица администрации. Вот так и у меня в конце концов потерялся вкус к пляжам, к солнцу, лесу. Где-то на дальних горизонтах памяти стали возникать здание школы и мысли: каковы-то теперь мои одиннадцатиклассники, что делают Чуркина, Алябьев, Столяров, Осокина, уходила ли в отпуск Горохова, как отдохнули девчонки с камвольного, — эти мысли стали являться все чаще. Я часто думал о Лиде Гороховой, и не только потому, что ей никак не хотели дать отпуск летом. Помню, как объяснялся с главврачом, как получил обещание дать Лиде отпуск в июне. Оказалось, безответная Лида все-таки осталась работать все лето «по собственному желанию». Так объяснила мне она сама, когда я случайно встретился с ней на пляже в воскресенье. Могу сказать, что встречаться на пляже приятно с кем угодно, только не со своими учениками. Вот почему я и Лида быстро закончили разговор, состоявший главным образом из моих упреков Гороховой, что она глупит, что в отпуск пойти и вообще отдохнуть надо, что впереди не шуточки — одиннадцатый, выпускной. Со всеми доказательствами она соглашалась, тихо поддакивала, глядела в сторону и ковыряла песок пальцами правой ноги. Я понял, что нотации ей надоели, и поспешил их закончить. Лида ушла, и я видел не столько ее фигуру в красном выгоревшем купальнике, сколько всех тех, кто на нее оборачивался, таращился, присвистывал, хватал за руки, а она, не останавливаясь, спокойно отводила эти жадные руки и шла, свесив на одну сторону золотой ливень своих светлых волос.