Иногда, говорят, обстоятельства сами идут к тому, кто их ищет. Однажды я ехал в трамвае домой — возвращался с пляжа. Был конец августа, и лето, словно желая, чтоб его помянули добром, изливало на город совершенно тропическое тепло. В вагоне — ни ветерка. Пахнет банно распаренными телами. Немилосердно протискиваются, вопреки правилам, назад какие-то бойкие парни, втыкают в бока острые локти. Едва прошли, взвился испуганный крик:

— Куда ты? Куда лезешь? Давай деньги! Нет... Нет... Погоди... Куда! Кошелек давай! Нет... Держите его, мужчины! Держите вора!.. Он... он... Деньги вытащил! Держите!..

Обернувшись, насколько было можно, я увидел на задней площадке мелькнувшее темное лицо. «Орлов!» — чуть не вскрикнул я. Но его уже скрыли головы и спины, а может быть, он нагнулся, зато теперь я увидел почти рядом белое, несчастное лицо отчаянно вырывающегося Нечесова...

— Пусти! Ты... ну... — бормотал он, дергаясь и отбиваясь.

Но женщина остервенело ухватилась за него, держала крепко, а сзади уже прихватывали чьи-то сильные мужские руки.

— Ах ты ворюга!..

— А я слышу — лезет...

— Остановить бы вагон!

— Да сейчас остановка!

— Попался, голубчик... Ишь ты какой — молодой, да ранний!

— Вот матере-то... Будет горя-та...

— Кошелек... Семь рублей...

— В милицию его.

— В милицию, конешно...

Трамвай остановился. Толпа хлынула с задней площадки, увлекая за собой Нечесова и женщину, мертвой хваткой вцепившуюся в его рубашку. Следом выскочил из вагона я.

— В милицию!..

— За что! Чо я сделал?.. Отпустите! А!..

— Ишь, запел! Закрутился!

— Отпустите... — причитал Нечесов. — Я не буду... Чеснослово... Не буду... А? — Страшными белыми глазами искал кого-то. Меня не видел. Крутанулся, пытаясь вырваться. Тут же получил увесистый удар.

— Не бей! Зачем бьешь! — вскрикнула какая-то женщина.

— Да мало их бить...

— А я слышу — лезет... Семь рублей... Толпа вокруг расширялась.

Решение пришло само собой. А может быть, я вспомнил что-то такое из литературы, из кино... Из Остапа Бендера.

Мой рабочий одиннадцатый img_27.jpg

— Пройдите, граждане! — сказал я не своим, милицейским голосом, сообщив ему ту степень служебной строгости и обязательности, какая необходима в таких случаях. — Пройдите с проезжей части... Что тут случилось?

— Да вот — в карман залез! Деньги вытащил! — обрадованно устремились ко мне.

Взглянул и Нечесов и разом опустил голову. Перестал умолять и вырываться. Я видел только наливающиеся малиновой краской оттопыренные уши. Мальчишечьи уши.

— Так... Все ясно.

— А вы? Из милиции?..

— Не видишь, что ли... Переодетый...

— Пройдите, граждане, — еще суровее для большей убедительности сказал я и взял Нечесова за локоть: — Пошли...

Мне важно было оторвать, оттащить, выхватить Нечесова из этой абсолютно ясной ситуации. Важно было. И я готов был идти на что угодно, лишь бы Нечесов остался со мной.

Однако вместе с нами из толпы двинулись двое мужчин и одна женщина, вся светившаяся от любопытства. Владелица кошелька почему-то не пошла.

— Граждане, — сказал я, приостанавливаясь, — двоим придется задержаться. Составим протокол. Дадите показания... В качестве свидетелей.

Господи, откуда у меня такой казенный голос? И эти слова? Правду говорил Бармалей: учитель должен быть актером. Большим актером...

Руки, державшие Нечесова, враз опустились. Женщина замешкалась.

— Да времени нет, — пробормотал один из мужчин.

Другой повернул, пошел прочь...

— Что же вы? Куда? — Это уж было лишнее, но я играл, играл в роли Остапа Бендера.

Зато мы остались одни...

Некоторое время шли молча под недоуменные взгляды прохожих. Я отпустил руку Нечесова. Он шаркал стоптанными ботинками, шмыгал носом, не поднимая головы. Мимо проносились машины, обдавали газовой синевой. Солнце закатно пекло. На оплавленном мягком асфальте отпечатались сотни следов-каблучков. Хоть бы ветром подуло. Но ветра не было. Машинально свернули в какой-то переулок, в унылую долгую улицу, вышли на пропыленную площадь, к скверу с такой же пропыленной сиренью и топольками... Садик-сквер был забросан окурками, залузган семечками, на изломанных скамьях везде сидели и даже спали какие-то дорожные люди. Только сейчас я наконец понял, что мы пришли в район вокзала. Как далеко, а не заметил. Только одна скамья в дальнем, теневом углу сквера была свободна и то лишь потому, что возле нее высыхала большая грязная лужа с плавающими желтыми окурками. Тут мы и присели, не сговариваясь, боком к луже: я по одну сторону, Нечесов по другую. Сидеть рядом нам было невозможно...

Нечесов сидел наклонившись, сунув руки меж колен.

Я собирался с мыслями. Все гневные речи, все обличающие слова, все упреки и риторические вопросы как-то сами собой исчезли, рассеялись, выплыли из головы, пока мы шли, и сейчас мне хотелось только одного — скорее завершить все это, ясное для обоих и постыдное тоже для обоих, гадкое, как вот эта лужа с плевками, с гниющими окурками.

— Значит... зарабатываешь... — сказал я, покосившись.

— ...

— Что зарабатываешь? Колонию? Срок?

Я знал блатные словечки, выражения вроде: «скрести срок», «вострить лапти», и почему-то сейчас мне хотелось заговорить с Нечесовым именно на этом языке, может быть, ожидая, что Нечесов тогда заговорит сам. А с другой стороны, я думал: сколько же понадобилось влить всяческой мерзости в эту еще не устоявшуюся душу, чтобы парнишка шестнадцати лет, как заправский карманник-«щипач», орудовал по трамваям.

— Нечесов! — сказал я строго. — Который раз ты попался?

— Первый, — буркнул он после краткого молчания.

— А сколько уже лазил?

Молчание подтверждало: много.

— Вот она, дружба с Орловым.

— ...Орел тут ни при чем...

— Слушай! Можешь мне хоть сейчас не врать? Орлов был вместе с тобой в этом трамвае.

— Не было его...

— Был. Я его видел.

— ...

— Скольких ты сегодня... обокрал? Сколько? — спросил я, совершенно, впрочем, не надеясь, что он сознается.

А Нечесов вдруг перекосился, полез в карман и рывком выбросил на скамью еще один желтый пухлый кошелек.

— У-у!.. У-у!.. — вдруг завопил совсем по-детски. — У-у!.. — И, хлопнувшись головой на гнутую спинку скамьи, разревелся навзрыд, катая голову по лосненой штакетине, все время повторяя это свое детское, горькое: «У-у!.. у!..»

Я сидел согнувшись, глядел в зеленую грязь по краям лужи, кое-где она уже потрескалась, покрылась белесой, как бы поседелой корочкой; здесь бегали юркие мелкие жучки и вились, роились грязные серые мошки, а дальше, в мутной шоколадно-соевой воде, среди бревен-окурков и застоялых плевков кишели, вились какие-то мерзкие личинки, похожие на головастиков, дрыгались, извиваясь в бесконечных твистах, ногастые инфузории с бесстыжими вытаращенными глазами. Лужа жила, и было ясно, что ей еще долго жить, пока солнце не высушит ее и пока она не станет обычной честной землей.

Нечесов замолчал.

— Вот что! — сказал я, помедлив. — Возьмешь этот кошелек, пойдешь завтра в бюро находок. На улице Ленина, у поворота к рынку. Сдашь. Скажешь — нашел в трамвае.

— ...

— Ты понял меня?

Вздох.

— Тогда я пошел. Иди к ларьку. Купи газировки. Умойся и ступай домой. Все.

Я поднялся.

Нечесов поднял голову и тоже вскочил. С худого, синего, измазанного лица смотрели с недоверием светлые большие глаза. Нет, не было там еще никакой правды, никаких прозрений, одно недоверие. Ну что ж...

— Вот еще что... Приходи ко мне заниматься по русскому. У тебя ведь экзамен... — добавил я.

Нечесов хмуро смотрел в сторону.

Я повторил ему адрес и пошел домой отупелый, усталый — хуже нельзя, весь во власти каких-то безнадежно спутанных педагогических дум, из которых лишь одна слабенькая, ныряющая в эту путаницу ниточка: «Может, он сегодня все-таки понял...» — давала подобие слабенькой надежды.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: