— Не знаю... Не знаю... Наверное, вы ошиблись. Вы, конечно, смотрели личное дело Орлова? Скажите, смотрели?

— Нет... То есть... да. Конечно. Раньше.

— И вы не видели, что он оставлен на второй год еще в девятом? — раздельно произнес директор, прищуривая глаза. Теперь он меня только осуждал. Он уже не надеялся, что я исправлюсь.

— Нет, — растерялся я. — Неужели? — И все-таки я не хотел исправляться под взглядом директора. Но как это я упустил, что Орлов даже не был десятиклассником? Не имел права быть.

— Дорогой мой, так... — сказал Давыд Осипович. — Так. Он и в десятый ходил к вам без права. Поняли?

— Кажется, понимаю... Но зачем? Где же логика? Где закон? Кто это разрешил?

— Хм... Вы — точно Василий Трифоныч. Он меня так же допекал. Точно так... Почему? Почему? Почему?

— Зачем же тогда закон? — повторил я.

— Ах, Владимир Иваныч, дорогой... А по-вашему, будет лучше, если этот Орлов — ваш Орлов — будет бродяжить, разбойничать, выворачивать карманы?.. Нет, я совсем не хотел исправляться.

— На то есть милиция, уголовный кодекс. И опять же закон!

— Да... Но мы — не милиция, мы — школа. Мы должны учить и воспитывать. А раз уж мы не можем выучить и воспитать, пусть он хоть сидит в классе... Ходит в школу. Логично?

— Нет!

— Владимир Иваныч... Вы, забываете, что говорите с директором. Во всяком случае... я не запрещаю вам выгонять Орлова. Но лучше бы — пусть сидит. Ходит — пусть ходит. Да. Исчерпан вопрос. Остальное — не ваша печаль. Пусть он ходит в школу...

— А я выгоню его немедленно вон! Или уйду сам! — вскипел я наконец. «Да что это такое? Вот не ожидал!»

Директор в изумлении уставился на меня, положив подбородок на сложенные руки. Теперь я интересовал его как-то по-особенному. Он изучал меня уже как непонятную картину.

— По-че-му?!

— Потому что Орлов разлагает класс, развращает учеников, дезорганизует дисциплину! Потому что его место давным-давно не в школе, а на скамье подсудимых! Потому что...

— Выходит, вы все двадцать четыре человека — слабее одного. Вы не можете его перевоспитать? Вы боитесь его... Боитесь одного хулигана. Стыдно.

— Да! Боюсь. А вы неправы! Все это ложная и, простите, ханжеская педагогика — прощать всем и всё. Это какое-то толстовство, непротивленчество. Прощать хулиганство, наглость, издевательство над учителем?

— Вот-вот. Василий Трифоныч...

— Давыд Осипович! Еще одно обвинение, и я подаю в отставку! Или Орлов пойдет заниматься в десятый... простите, в девятый, или... уважайте закон. Заставьте уважать и этого, с позволения сказать, ученика.

Я вроде бы победил, но какой ценой! Пиррова победа. Теперь отношения с директором на грани разрыва.

— Что ж, поступайте как хотите. Формально вы правы. Формально. Можете жаловаться на меня в районо. Но смотрите не ошибитесь... Подумайте. Хорошо подумайте, Владимир Иваныч...

Мой рабочий одиннадцатый img_29.jpg

И я вылетел из нового директорского кабинета. Не хватало мне еще из-за этого Орлова поссориться с администрацией! В класс я не вошел — влетел. Орлов сидел на парте и лузгал семечки. Почему-то это, в сущности, невинное и постоянное занятие Орлова сейчас возмутило меня до дрожи.

— Орлов! Забирайте свое имущество и переходите в девятый класс, — сказал я, подходя вплотную.

— Чи-то!

— Сейчас же!

— Хе...

— Ну-ка, быстро!

— Чи? Да пошел ты! Еще хватается...

Тогда я прихватил Орлова крепче, и, не ожидавший такой решительности, он съехал с парты.

— Да иди ты! Чо захватался! — заорал он, замахиваясь свободной рукой, так что в лицо мне полетели семечки.

Иногда учителю ШРМ приходится быть решительным. Нет, не часто. Не каждый день и не каждый месяц, даже не каждый год. Я ведь сказал — иногда, изредка. Минуты через две Орлов оказался в коридоре. А следом за мной высыпал весь класс.

— Ну погоди ты, погодите еще! — сказал он, хищно взглянув на всех, прищуриваясь мне в лицо. — Ты еще вспомнишь, как за меня хвататься. Генка, пошли отсюда!.. — И он, помедлив, зашагал по коридору к лестнице.

Я обернулся. Нечесов, бледный, хмурый, стоял за моей спиной. Трезвонил звонок с большой перемены. Шли по классам ребята, задерживаясь у этой немой сцены. Показалась в коридоре Инесса Львовна с журналом.

— В класс! — приказал я всем, обращаясь к Нечесову, и он медленно повернул к дверям класса.

— Вы-то! Хороши... — сказала вдруг Чуркина. — Нет чтоб помочь Владимиру Иванычу...

— Чтоб в классе я его больше не видел! Орлова. Нечесов, слышал?

— Дачоя... Янезвал...

И еще я увидел бледное, поблекшее лицо Гороховой. Осунувшаяся, углубленная в свои какие-то, должно быть, нелегкие думы, она шла по коридору. Опоздала на целых два урока. Такого с ней еще никогда не случалось.

Теперь я чаще прежнего смотрю на Лиду Горохову. Действительно, с начала учебного года ее словно подменили. Вместо прежней улыбчивой, добродушной наяды за партой сидела задумчивая, печальная лорелея, осунувшаяся и словно бы чем-то тяжко напуганная. В Лиде появилось что-то женское — именно женское, не девичье... И я со страхом замечал, как это женское обозначается все больше и больше, проступает во взгляде, в движениях, в походке и даже в голосе. Иногда она словно бы стряхивала с себя гнетущие мысли, вялость и оцепенение, снова начинала улыбаться, в глазах рождался прежний блеск, лицо розовело, но такие возвращения к себе были редки, как солнечные дни поздней осенью.

Изменился и Витя Столяров. Летом ему сделали сложную операцию, и он стал слышать на одно ухо. Наверное, Столяров, так же как я, понимал Лиду Горохову, а скорее всего, лучше меня. Никогда в жизни не видел я подростка, более нежно выражающего свою скрытую любовь к девушке. Если Столяров не читал по привычке, он искоса смотрел на Лиду, и взгляд его, жалкий, мерцающий и потаенный, изливал такой поток преданной любви, что, казалось, Столяров может иссякнуть, весь превратиться в этот поток, сгореть дотла, как чересчур сильный источник света. Всякое движение его, обращенное к Лиде, было исполнено осторожной нежности; брал ли он ее тетрадь, чтобы найти ошибку, точил ли ей карандаш, искал и подавал упавшую ручку, помогал решать по алгебре — все освещалось этим незримо полыхающим светом. И какой угрюмый, окаменелый сидел он в одиночестве, уставясь в книгу, если Горохова не приходила. Лида, не пропустившая в прошлом году ни одного дня, теперь прогуливала довольно часто. «Что такое с ней? С ними?» — продолжал гадать я. Я знал, что Лида Горохова раньше воспитывалась в детдоме. Теперь живет у двоюродной тетки. Скорее, просто квартирует. В больнице по-прежнему ее хвалили. «Что-нибудь сугубо личное, — думал я. — Нельзя мне соваться». На осторожные вопросы: «Почему не была? Что случилось?» — Лида отделывалась улыбками, какими-то односложными ответами, краснела, и по ее смущенному, замученному взгляду я понимал: «Не надо. Не спрашивайте. Пожалуйста, не спрашивайте. Все равно не скажу...»

Она и ко мне переменилась удивительно. И если в прошлом году нет-нет и падал на меня ее теплый, а подчас лукаво заинтересованный, тихо мерцающий взгляд, — теперь глаза ее были устремлены куда-то внутрь, отдаленны, сухи, печально-равнодушны. В них было больно смотреть. Счастливый Столяров, отгороженный от своего счастья завесой золотящихся, как елочная канитель, и, наверное, тяжелых, как золото, волос! Немногим дано понять совершенство, счастье девичьей, женской красоты, и как иногда эту красоту и это счастье без раздумий топчут, оскорбляют, глумятся, хватают жадными и грязными руками. А Столяров умел понимать и ценить сидящее рядом с ним большое, умное, доброе и теплое счастье...

Так думал я глубоко про себя, не выдавая себя ничем. Снаружи и внешне я, конечно, был только классный руководитель, учитель, листающий журнал и озабоченный процентом успеваемости.

А иногда в остановившихся глазах Лиды я видел словно бы спрятанный непотухший ужас... Впрочем, мне могло и показаться, ведь я не психолог и не физиономист.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: