Так я остался владельцем книги «Эгоизм как единственная основа всякого общества» в память о человеке, вся жизнь которого была словно бы опровержением Ле Дантека. Ехал в трамвае, и так смешанно, странно было все. Я скорбел, не мог забыть и не хотел забывать глаза Лиды Гороховой и все еще не уяснил, не уложил в своем представлении мысль, что и Якова Никифоровича, Бармалея, уже нет. Что и он уже — был. Что, как Лида Горохова, он остался навсегда на тех печальных глинистых буграх, пропеченных солнцем. И в то же время я постоянно встречал ясный взгляд сине-серых очень доверчивых глаз, ловил в них легонькую грустную улыбку, и шрамик-птичка был теперь совсем рядом, около моего плеча. А еще я знал, что ничего в мире не бывает случайного, что случайность — проявление неизбежности, и, как ты тут ни крутись, никуда от нее не уйдешь...

Поздно вечером звонок поднял меня с постели. Я не спал, и невозможно было уснуть. Актер музкомедии за стеной праздновал, должно быть, отъезд на гастроли. Праздновал он широко, с друзьями, с подругами. А так как празднество все-таки обещало мне два месяца полной тишины, я решил терпеть и уже в четвертый раз слушал песенку, как «в поход на чужую страну собирался король — ему королева мешок сухарей насуши-ла-а-а-а...». Артист очень любил песенку про короля и включал до восьми раз, сообразно со степенью веселья.

Пока я спешно одевался, звонок прозвенел трижды, все дольше и настойчивей.

Открыл. На пороге стоял Нечесов.

— Заходи! Что? Опять что-нибудь? — спросил я с тревогой.

Он кивнул.

— Да что? Не молчи!

— Владимир Иваныч, — глядел сузившимися больными глазами, — я знаю... кто убил Горохову... Это Орлов... Его ребята...

— Как?!

— Владимир Иваныч... Ведь ее... изнасиловали. Еще летом... А она молчала... Она не хотела никому говорить.

— Ты знал?!

Нечесов искал что-то глазами вокруг себя.

У меня опустились руки, и я вдруг увидел, что стою босой перед ним, перед учеником.

— Садись, — сказал я, указывая на стул.

И Нечесов сел, тяжело облокотился на стол, не смотрел на меня.

— Что же ты молчал? — спросил я, глядя на его затылок, где волосы закручивались спиралью и была белая бороздка, давний шрам.

Что-то стукнуло о стол, еще и еще. И я понял, что Нечесов плачет.

Так же, не оборачиваясь, он провел кулаком по лицу.

— А вот... Вы... Я... Я давно об этом знал. От ребят... Я только не думал, что она так над собой... поступит... Что она...

— Что же ты молчал! — сказал я, уже с гневом глядя на его склоненную голову.

В ответ был только вздох. Мы молчали.

— Владимир Иваныч! — Нечесов поднял голову. — Я все теперь точно знаю. Владимир Иваныч, не могу я больше... Пойдемте со мной в милицию. Пойдемте. Скорее... А то побегу один.

ДОЛГИЕ ПРОВОДЫ

Порою человек бывает так же мало похож на себя, как и на других.

Ф. Ларошфуко
Глава семнадцатая,
последняя, в которой хотелось бы рассказать о выпускном вечере, а так как в нашей литературе слишком много уже выпускных вечеров, она ограничена рассказом о том, как расходились с этого вечера, как прощались.
Мой рабочий одиннадцатый img_36.jpg

Мы уходили с выпускного. Уже уходили.

Наверное, не стоит перечислять все тосты — их было много. Даже самые невероятные, например — чтобы все присутствующие стали в будущем героями и космонавтами. Много было тостов за учителей, за Бориса Борисовича, за Веру Антоновну. Самый длинный тост сказал Давыд Осипович. Начал с международной обстановки, с происков агрессоров...

А дальше вспоминались танцы. Известные вам гитары во главе с молоденьким брюнетом не хотели даром есть хлеб, играли на «бис».

И вот мы на крыльце, уже за гранью вечера. Гаснут огни в школе, ласково дышит июньская ночь, светлая и теплая. Надо расставаться. Насовсем. Навсегда. Громкие эти слова никто не произносил, однако сознавали все.

Мы стоим у крыльца, переминаемся, переглядываемся, кто-то смеется, кто-то мрачен. А расходиться невозможно. Тяжко. Ну как это так, за здорово живешь и пошли по сторонам? Сколько были вместе, сколько пережили. Нет. Невозможно нам так разойтись. Все здесь. Ушел пораньше только Павел Андреевич. Ему прощается: семья, жена.

— Знаете что? — говорит Задорина. — Пойдемте в центр. На площадь, набережную... Ведь все ходят... А мы-то что?

Удивительно, как ухватились за это предложение, как разом загалдели:

— Точно! Пошли!

— Все вместе!

— Ой, как далеко!

— Да я тебя на руках!

— Очень нужен! Обрадовался...

— На трамвайчике бы...

— Трамваи не ходят.

— Да пошли, что вы?

— Ну! Все! Не отставать. Шире шаг.

— Тебе бы, Тоня, в армии командовать.

Гора с плеч у всех. И сразу шуточки. Хохот. Отдалилось неизбежное. Еще несколько часов все вместе. А ведь и я этого хотел. Только неловко быть застрельщиком. Я ведь теперь не руководитель, не учитель. Я теперь — экс.

Идем толпой вдоль трамвайной линии, кучка белых платьев и темных пиджаков. Сам я, конечно, плотно прихвачен с двух сторон. Слева Задорина, справа Чуркина. Да я не против. Даже наоборот... Мне сейчас несколько веселее, чем должно быть, как говорит Инесса Львовна, классному руководителю, пусть он хотя бы экс. Это я сознаю. Я смотрю под ноги, но ничего не вижу, кроме плотной мелкой травки вдоль полотна, изредка в ней белеют камни. И Чуркина меня заботливо предупреждает. Раз так, я буду смотреть на небо и по сторонам... В небе копится ночная мгла, и все-таки там светло, слишком светло для ночи. Не потому ли звездочки едва видны? Слева за линией тянется лесистый парк. Там темнота и тишина, молчание. Справа — шоссе, и по нему изредка проносятся машины.

— Владимир Иваныч! А вы не уйдете из школы?

— Зачем? У меня нет другой профессии. Ты, Таня, задаешь странные вопросы.

— Вот осенью опять придут другие, и думай об них... Я бы ни за что не пошла учительницей. Ни за что... — повторила она.

— Твоя работа не легче...

— Скажете! А знаете, куда я? Я в медицинский. Только нынче не поступить. Пойду зимой на подготовительные.

— Трезвое суждение, но почему не попытаться?

— Нет. Я не люблю так. Я люблю наверняка. Я все равно поступлю. Вот увидите.

— А вы, девочки? — обращаюсь к веселым продавщицам. Они, пожалуй, сегодня самые счастливые.

— Мы в техникум. Мы звезд не хватаем, — хохочут они. — Может, замуж...

— Тоня?

— Ну, а я никуда...

— Это еще почему?

— Ну, уеду я, наверное, Владимир Иваныч. К себе в деревню. Не могу я здесь. Все мне здесь чужое. Никому я не нужна...

У Тони сегодня мрачное настроение. Не переживает ли она так же, как я?

— Вот тебе раз! А я-то думал... Зачем же ты так старалась? Из-за тройки плакала.

— А я всегда так. Хоть что.

— Ты все-таки хорошо подумай. А?

— Нет. Я уж почти решила.

— Тоня, ты все-таки хорошо подумай... (Видимо, я опьянел, раз повторяю, как попугай. Надо следить за собой. Я ведь все-таки не должен ронять себя, хоть и экс.)

— Не нужна я здесь никому, — повторила она. — Теперь опять так будет, как было... Вот и уеду.

— Тоня, ты все-таки...

Кажется, недоговаривает она что-то? Что? Молчу. Не вижу ее лица. А то бы догадался, может быть...

— Владимир Иваныч, а писать вам можно? — опять Задорина. — Вы не обидитесь?

— Пиши, если хочется... Проще в гости прийти.

Мой рабочий одиннадцатый img_37.jpg

Задорина что-то соображает.

— А вы ответите?

— Посмотрю, что там будет. Культурный человек всегда должен ответить на письмо.

— Да уж, ответите. Держи карман...

— Ну ты, липучка! Ну чего пристала к Владимиру Иванычу? Видишь, он не в себе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: