Судя по его внешнему виду и по простоте в обхождении, мы легкомысленно поначалу и решили: простак и добряк! Оказывается, не то и не другое. Говорит с усмешечкой, а тебя корежит, как бересту на огне.
Еще более строгим предстал он перед нами во время нашей беседы в его кабинете. Придя в назначенный час, мы сунулись к нему все сразу, но он сухо распорядился:
— По одному!
Первым, не постучав, вошел Пономарев. Почти в то же мгновение он выскочил назад. Постоял в замешательстве, ни на кого не глядя, и робко постучал в дверь. Нам было слышно, как после разрешения войти Валентин подчеркнуто громко рапортовал:
— Товарищ майор! Лейтенант Пономарев прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы.
Мы переглянулись. По уставу. Строго по уставу!
Так оно и было. Комэск сразу дал нам понять, что между обыденным, вольным разговором и служебными взаимоотношениями существует весьма определенная грань.
В кабинете командир казался холодным и отчужденным. Принаряженный как бы специально для беседы с нами в бостоновый, видимо, недавно сшитый костюм, он восседал за огромным двухтумбовым столом. Из-под форменной двубортной тужурки виднелась свежая, хорошо отутюженная рубаха с аккуратно повязанным галстуком. На плечах — новенькие, еще не обмятые погоны, на груди — знак военного летчика первого класса и четыре ряда орденских планок. Ни за что не сказал бы, что это тот самый мешковатый увалень, который шастал по аэродрому в меховом обмундировании!
Вероятно, для того, чтобы вызвать нас на откровенность, майор поговорил сначала с каждым в отдельности о том о сем, а вроде бы и ни о чем.
Когда мы, уже чуть осмелев, расселись на стульях все четверо, Пономарев вдруг выразительно посмотрел на меня и указал глазами под стол. Я проследил за его взглядом и не сдержал усмешки. Ох, Пономарь! От него не ускользнуло, что под острыми стрелками чуть вздернутых брюк у нашего комэска были видны модные клетчатые носки. Мелочь для военного человека вроде бы и не существенная. Но она позволяла надеяться, что майор не такой уж и педантично придирчивый в уставных формальностях.
На эти мысли наводила и обстановка в небольшом командирском кабинете. Слева в углу помещался массивный несгораемый сейф для секретных документов. Над его дверцей была наклеена пожелтевшая бумажная табличка с надписью: «Ответственный — капитан Филатов». Будь Иван Петрович педантом, он приказал бы заменить эту наклейку тотчас после получения им майорского звания.
Изрядный беспорядок царил и на рабочем столе. Два громоздких телефона были едва видны за высокими стопками положенных одна на другую папок, книг и справочников. Вразброс лежали цветные карандаши, циркуль, ветрочет и целый набор линеек: масштабная, навигационная и резная — командирская. Из-под прозрачной плексигласовой пластины торчали загнутые и уже изрядно потрепанные схемы аэродрома и пилотажных зон, переснятый с чертежа на фотографическую бумагу план-график летной работы. Поверх валялись совсем уж лишние здесь погнутые плоскогубцы, сплющенный снаряд от скорострельной авиационной пушки и обломок неизвестной, тщательно отполированной детали. Я не сразу догадался, что это половина лопатки от ротора реактивной турбины.
Беседуя с нами, Иван Петрович брал то одну, то другую из этих вещей, задумчиво вертел перед глазами и перекладывал, как бы выбирая для нее более подходящее место. Трудно было понять, слушает он нас или занят какими-то своими мыслями. Это сковывало, отбивало охоту говорить, и почему-то рождалось предположение, что командиром эскадрильи Филатов стал по стечению случайных обстоятельств.
Бывает же так: предшественник получает повышение или увольняется в запас, а освободившуюся должность занимает его заместитель. И не потому, что так заведено, а просто выдвигать в данный момент больше некого.
Похоже, и Филатов из таких. При первой встрече с нами еще в училище он по-свойски балагурил, здесь, в Крымде, сам нас в гостиницу проводил, хотя мог приказать, чтобы это сделал посыльный, а теперь устроил формальный прием. Зачем? Не исключено, что от неопытности, от неуверенности в себе придерживается не им заведенной традиции. Потому и сидит набычившись, крутит в пальцах какие-то безделушки. Небось самому скучно, а как вести себя, не знает. Или, может быть, уже составил о каждом из нас весьма определенное мнение, и мы ему просто неинтересны.
— А теперь о вашей стычке с Карпущенко, — вдруг озадачил нас майор. — Подробности опускаю. Наплевать и забыть, как говорил Чапаев.
И опять мы смущенно замялись. И это Карпущенко доложил! Неприятно!..
— Я, товарищи, вот что скажу, — строго продолжал комэск. — Карпущенко я знаю. Он, конечно, резковат, но, видать, и вы хороши. Поэтому сразу предупреждаю, давайте без фокусов. А то вы, гляжу, уж больно строгие судьи. Ни один из вас не подумал, что Карпущенко — фронтовик. Его нервы или ваши? Да и возраст… И опять же… ответственность. Кто за кого отвечал в этом вынужденном полете? — Он без перехода посмотрел на Зубарева: — Сколько вам лет?
— Я… Мне… Вы меня спрашиваете? — растерянно замигал Николай.
— Да вы своей молодости не стесняйтесь. Летчики и должны быть молодыми. Но — с одним условием, — Филатов медленно перевел укоряющий взгляд на Пономарева, — ни в коем разе не легкомысленными. А вы как себя ведете? «Бу-сде… Бу-спок…» Пижоните? Держите себя в узде!
Зазвонил телефон. Подняв трубку, командир озабоченно нахмурился. Ему, должно быть, сообщали что-то тревожное или неприятное, и он, не церемонясь, махнул рукой в сторону двери:
— Можете быть свободны.
— Побеседовали, — хмыкнул уже за дверью Валентин. А на улице недовольно сказал: — Да-а, тут надо ухо держать востро…
На следующий день утром Филатов официально представил нас эскадрилье. Туго затянув ремни, в шинелях, застегнутых наглухо до самой верхней пуговицы, мы с подобающим моменту молодцеватым видом стояли перед боевым строем. Когда командир называл фамилию, каждый из нас делал шаг вперед, выступая для всеобщего обозрения.
— Прошу любить и жаловать, — произносил при этом майор, будто не мог найти других слов, и было неловко слышать одну и ту же, отдающую старомодностью фразу.
Трудно оставаться самим собою в такую минуту, когда на тебя устремлены многие пытливые взоры незнакомых и, несомненно, видавших виды людей. Напыжась, Зубарев задрал голову, колесом выпятил грудь: вот он я, смотрите! И вдруг — о, ужас! — с шинели у него с треском отскочила оторвавшаяся пуговица. Вжик — и в снег.
Ох, этот массовый пошив одежды для выпускников офицерского училища в военторговском ателье. На живую нитку!.. Сконфуженный Николай стоял ни жив ни мертв. Беззвучно смеясь — в строю все-таки! — перед ним колыхнулись шеренги офицеров и солдат.
— Смир-рно! — сердито прогремело над плацем. Все враз замерли. А Филатов, сделав паузу, так же громко и со значением распорядился: — Начальник штаба, зачитайте приказ.
Какой приказ? О чем? Любопытно.
— За инициативу, выразившуюся в добровольной подготовке бомбардировщика к вылету по тревоге…
Еще не вникнув в стандартные, привычные для военного человека формулировки, мы заволновались.
— За выполнение ответственного полетного задания в обстановке, приближенной к боевой, лейтенантам…
(Мама родная, это же о нас! Это — нам!)
Старательно, чтобы не ошибиться, или, может быть, для большей весомости, начальник штаба чуть ли не по слогам зачитал наши фамилии, помедлил, переводя дыхание, и отрывисто, с расстановкой выкрикнул:
— Объявить… благодарность!
Радостно екнуло и зачастило, запело сердце. Счастливый восторг холодком пробежал по спине. Вот оно — долгожданное признание. И это — лишь начало. А впереди…
Впереди — вся служба. И если уж летать, так летать! Для того мы и учились, для того и прибыли сюда, на самый край света. Отныне в небесном царстве, в воздушном государстве пойдет-потечет наша гордая молодая жизнь. Там, в холодной бездне стратосферы, покроются инеем ранней седины наши буйные головы. Мы будем летать выше всех, дальше всех и быстрее всех. Никакие тяготы, никакие передряги не заставят нас раньше времени сложить свои закаленные крылья. На землю мы спустимся лишь тогда, когда прозвучит сигнал отбоя всемирной тревоги…