— Ну и что же вы?..
— Ответил, что если оттоптал ноги, не может идти, значит, тем более пойду: нести, возможно, на себе придется.
— Нести... — машинально проговорила Милосердова, внезапно на ее лице как бы столкнулись два выражения: прежнее, веселое, и новое — задумчивое. — И, значит, краха не случилось? — медленно спросила она, точно возвращаясь сознанием издалека.
Грустное выражение на лице Милосердовой сгладилось, рассеянно-задумчивая улыбка сменила его, она молчала, автоматически, заведенно кружилась, подчиняясь его, Фурашова, воле — легко, безукоризненно, как будто невесомая, бесплотная.
Капитан Овчинников, сидя на табуретке, растянул аккордеон и оборвал звуки.
— Благодарю вас, Маргарита Алексеевна, — сказал, останавливаясь, Фурашов.
— Сильный вы человек. — Она словно очнулась, сняла руку с его плеча. — Счастливая, верно, Валентина Ивановна.
— Ну, это вы преувеличиваете, пожалуй. — Он кивнул ей, пошел к столу, наклонившись к Вале, но не только для нее одной, с неосознанным подъемом, бодро сказал: — Что же вы сидите? А я успел обойти дозором городок и даже станцевать вальс с Милосердовой.
— Да? — отозвался Моренов и с удивлением и интересом поглядел на него.
— Как это ты отважился? — спокойно спросила Валя.
— Второй раз в жизни. Первый раз тогда, в Польше, с тобой, медсестрой из санбата.
За столом шумно рассаживались, со смехом и шутками. Фурашов поднял рюмку.
— Товарищи, среди нас человек, кому мы обязаны тем, что собрались сегодня на этот вечер... Прошу внимания!
Он перевел взгляд на Моренова, тот тоже взглянул на Фурашова, смотрел, не отводя пристального взгляда. За столом поворачивали головы сюда, где стоял командир. Фурашов с улыбкой ждал, когда окончательно смолкнет шумок.
В «отстойник» Гладышев возвращался поздно: городок притих, на улочках пустынно, только светились окна стандартных домиков, и эта настороженность, пустынность бередили каким-то щемящим беспокойством. Он задержался на «пасеке»: перед самым окончанием работы «скисла» панель, и Гладышев вместе с курносым словоохотливым настройщиком подступал к ней и так и сяк, оба уже не разговаривали, а только хрипловато кидали слова, а где она, причина, — хоть бейся лбом о стеклянную дверцу шкафа!
Причину отыскали уже в десятом часу вечера: с булавочную головку темная точечка на зеленом глазированном цилиндрике — сгорело сопротивление.
Что ж, приятно — обнаружил эту «точечку» он, Валерий, и, наверное, настройщик раззвонил об этом техникам: кое-кто из них тоже задерживался, но уже расходились, а Гладышев еще оставался, чтоб заменить сопротивление, перепаять схему.
Губов молча вырос сбоку: лицо с чечевиченками веснушек хоть и было неулыбчивым, как всегда, но, кажется, подобрело.
«Ну что, пришло?»
«Что пришло?» — Валерий, не понимая, уставился на Губова.
«Забыл разговор в общежитии?»
«Иди к черту! — Валерий неожиданно для себя, уже не сдерживая своих чувств, ткнул Губова в бок. — Курить хочется... Понял?»
Он хитрил, будто не помнил того разговора, — давно ли это было? И давно и, кажется, совсем недавно, будто вчера, позавчера...
В словно бы заторможенном сознании Гладышева сейчас было пусто, лишь жило ощущение беспокойства, неизвестно чем вызванного. Он миновал домик, где размещались бригады настройщиков, и тут-то вдруг возникла эта неожиданная мысль. «А о н а?.. Что о н а сейчас делает? Вот пойти, может, встретить ее, а там — что будет!»
Мысль будто подтолкнула Гладышева, и он свернул на другую улочку.
В возбуждении от страха, что его кто-нибудь заметит, наткнется на него в темноте, и вместе с тем от ожидания, что вот отодвинется штора и он увидит Маргариту в освещенном окне на втором этаже, Гладышев прижался к ребристому штакетнику. Но там, за окном, в комнате Милосердовых, казалось, было пусто, не шелохнется занавеска, не скользнет тень. Сколько он тут? Время словно бы остановилось, и Гладышев даже перестал чувствовать, что штакетины через гимнастерку больно вдавились в грудь. Он не знал, что его ждет, но ему важно было сейчас увидеть ее, увидеть — зачем и почему, он в этом тоже не отдавал себе ясного отчета, но повторял в уме: «Должен, должен! И увижу, дождусь и скажу, пусть что будет!.. Пусть!»
...Фурашов подходил к своему дому. Только минует соседний, двухэтажный, где живут теперь многие семьи офицеров, живут капитан Карась, начклуба Милосердов, и вот он, его домик. Он видел, в доме темно, лишь в кухоньке чуть светилось окно: Валя, выходит, не спала, ждала.
Обогнул густой куст бузины, разросшийся у тротуара, в глаза плеснуло светом, кажется, из окна Милосердовых. И тут же словно бы от штакетника метнулась тень. Фурашов невольно приостановился. И увидел лейтенанта Гладышева.
— Гладышев?
— Здравия желаю, товарищ подполковник!
Голос неровный, одышливый, словно офицер испуган, смешался от неожиданной встречи.
— Откуда? Что так поздно?
— Я... у Губова был, товарищ подполковник, — соврал Валерий. — Домой иду.
— Ну, хорошо... — Фурашов козырнул.
Он не знал, что в эти минуты капитан Карась, тоже идя к дому по другой стороне улочки и уже собираясь пересечь ее, вдруг увидел Фурашова с Гладышевым, освещенных, всего в трех метрах от окна Милосердовых, и попятился в тень. Капитан не слышал, о чем они говорили, воспаленно в голове проносилось: «Гладышев — ясно, Милосердову выглядывал. Знаем, в Егоровске, в ресторане, трепака с ней отплясывал! Постой, постой!.. А этот? Тоже отплясывал на первомайском вечере! Ситуация!.. А что, бабенка легкая, скорая! Капа говорила, будто слышала, как та хвалила Фурашова, — мужчина видный... Интересно, уж не сопернички ли?..»
Из тени вышел, когда скрипнула невидимая дверь фурашовского домика.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Янову, когда он, случалось, оставался один, размышлял о происходящем в мире, раздумывал над обстановкой, какая складывалась после разрушительной и грозной войны, в какую-то минуту до отчетливости зримо воображалось: Земля, планета наша, — вовсе не огромный шар тверди, а всего маленькая светящаяся точка, которая мечется в бесконечной галактике, в вечном ее холоде. Вдруг внезапный катаклизм, вспышка как бы точечной спичечной головки... От подобной осязаемой ясности прошивало, точно иглой, содрогание. И невольно, скованный словно бы пришедшим из бесконечности морозным дыханием, он медленно возвращался к действительности. Давило в затылке, тягуче посасывало в груди.
И тогда возникало иное: перед ним, перед его глазами, представало все в увеличенном виде, будто под мощным, всеохватывающим микроскопом. Огромно реальная Земля: материки, океаны, цепи гор, бескрайние равнины, реки и озера, ледяное безбрежье полюсов, зной экватора, радостно будоражащие многоцветьем сады и поля, мертвое однообразие пустынь, города, деревни, поселки. И везде люди, люди... И то там, то тут пожарища, смоляно-черные космы стелющегося дыма...
Он зажмуривал глаза до ломотной боли — в винно-красном огне вспыхивали и гасли золотистые черточки.
Да, война кончилась. Но отголоски ее еще живут в мире, — вспухают, лопаются язвы, курятся смрадные очаги. Но не в этих вспышках, не в этих отголосках дело. Как всякое сложное, взаимосвязанное явление, в котором были приведены к действию несметные силы и человеческие массы, оно не могло «остановиться», отсечься, точно одним ударом. Так тяжелый маятник часов, казалось бы остановленный с ходу мгновенно приложенной силой, потом делает еще несколько колебаний и лишь тогда затихает, успокаивается.
Но Янов отдавал себе отчет в том, что такое представление лишь чисто внешнее и что в случае с маятником все происходит по ясным, исследованным законам механики, в общественных же явлениях, к каким причисляется и война, действуют силы социальные, классовые, а значит, и процессы — сложней, запутанней, неожиданней...