Василин хрипло, с нервной сдержанностью сказал:
— А не получается ли по той поговорке: обжегшись на молоке, дует и на воду?
Вскинув голову, Янов уставился на Василина, но видел и не видел его... «Намекает на тот случай? Определенно. А что же, он прав. Было, от правды не уйдешь».
Тот случай... Совсем еще свежий, всего трехгодичной давности. Тогда не «Сатурн» был, а другой артиллерийский комплекс, но тоже конструкции Модеста Абросимова, а он, Янов, был председателем Государственной комиссии, принявшей пушки на вооружение. Да, тогда, как снег на голову, посыпались сообщения из частей: пушки клюют носом, выходит из строя сложная гидросистема... Теперь-то ясно, что и не конструктора даже вина. Причина оказалась в металле: принцип, заложенный в систему, требовал сверхпрочного металла, но его пока не было, завод на свой страх и риск ставил заменитель по «близким показателям», но заменитель сначала держался, потом стал сдавать... Что ж, гидросистему после доработали, а Янову пришлось ехать на периферию: маршал артиллерии — и заместителем командующего округом...
Да, намек Василина понятен. Слишком прозрачен и, конечно же, ждет, что отвечу, — вон насторожен и возбужден. А что ему отвечать?..
Янов, повернувшись, взял со стола бумагу.
— Вот постановление...
— Постановление? Уже?
Янов увидел, как дрожали пальцы Василина, когда тот взял бумагу.
Прошли всего секунды, голос Василина заставил обернуться Янова. Василин сказал по слогам:
— Про-чи-тал. — Лицо землисто-серое, непроницаемое.
— Тогда... десять дней хватит? Доложите Военному совету, а после ответим в Генштаб и в Правительство. Если будут вопросы, заходите.
Нет, у него не было вопросов, и заходить ему совсем не хотелось, и на дачу в сплошном машинном потоке ехал с перекипавшей злостью: казалось, он был переполнен ею, как бурдюк, ткни — и брызнет, и ничто уже не удержит, польется гнев неудержимо, бешено. Да, правительственное решение: прекратить дальнейшие испытания зенитно-пушечного комплекса «Сатурн» как неперспективной системы... «Неперспективной!» Да еще и с предупреждением, хоть и деликатным: мол, кое-кто «тормозил» свертывание работ... И тут Кравцова, этого циркача, рук дело?
Он успел подняться на второй этаж дачи, пройти в свой кабинет, подумал: хорошо, проскользнул, не замеченный женой, сейчас приляжет на застеленную клетчатым пледом тахту. Но лишь расстегнул китель, сердито проталкивая в петли золоченые, дутые с гербами пуговицы, на пороге появилась Анна Лукинична. Взглянув на меловое, опалое лицо мужа, запричитала:
— Папочка! Да что с тобой?.. Что?!
Все, «ткнули». Он почувствовал словно тупой удар в груди, отдавшийся во всем теле, повернулся, бросил уже: «Да, черт бы...» И тут, странно, в горло ему будто вставили невидимый кляп, и он, синея, судорожно хватаясь за спинку стула, стал оседать размягченным кулем...
Очнулся уже на тахте, среди подушек, раздетый, в расселине незастегнутой рубашки проступала сметанно-белая, рыхловатая от жирка грудь в колечках темных волос. Пахло нашатырным спиртом. И такая была слабость, пустота, будто взрывом вынесло все — желания, силу, злость. Но беспокойство, теплившееся еще крошечным комочком, сработало: «Поползет слушок: Василина из-за «Сатурна» кондрашка хватила...» И, не глядя на горестно, по-старушечьи осунувшуюся жену, слабым голосом спросил: — Врачам не звонила?
— Не звонила, не успела. Да что же это, папочка, с тобой?
Она хотела по привычке всхлипнуть, омочить глаза — веки уже порозовели, — но он остановил ее вялым движением бескровной руки, лежавшей на одеяле.
— Позвони, скажи: радикулит, оступился... Приезжать не надо, лекарство известное — змеиный яд, новокаин...
Подумал: «Знаем, врачи — тоже источники информации! А радикулит — «благородная», возрастная болезнь, и, значит, врач может не приезжать».
Анна Лукинична, пытаясь справиться с безвольно трясущимися губами, в недоумении уставилась на мужа: «Почему это он? Какой же это радикулит?» Но спросить не посмела. Долгой жизнью с Михаилом Антоновичем была приучена не расспрашивать: не сказал, значит, нельзя — военный человек, всегда какие-то тайны; не допытываться — в кровь вошло, обратилось в натуру.
Две недели Василин отлежал, лечился своими методами и только перед выходом пригласил врача. Показалось, убедил в версии о радикулите, хотя молодая чернявая красавица, выслушивая, все прикладывала холодный фонендоскоп к груди, к лопаткам и поминала какие-то «тоны»... Но в эти длинные две недели он мысленно перебрал десятки раз всю историю с «Сатурном», не находил в нем изъянов, и провал с «Сатурном» — происшедшее он именовал лишь этим словом — относил на счет Модеста Петровича: «Будь он порасторопней да посмелей, будь вхожим, как Бутаков, туда, в ЦеКа, в дом на Старой площади, все бы было!» Да еще винил себя, объективно понимал: пусть меньше, но тоже виноват...
Однако именно в эти две недели он принял для себя решение: нет, он еще посмотрит поближе на этих «циркачей», на «катуньщиков», что-они такое.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Я опять в своей лаборатории, в Москве, только вернулся из Кара-Суя, с полигона. Кажется, заводские испытания «Катуни» — ракетной системы — подходят к концу. Что же, и твоя, инженер-майор Умнов, кандидат наук, в том заслуга.
Но пока мир, человечество не знает наших имен — лишь потом в секретных реляциях да постановлениях скажут о нас, наградят, отметят. Такова твоя судьба. Ты же записываешь все, как было с «Катунью». У тебя есть утешение: пройдет время, все эти сложные перипетии забудутся, наши страсти, огорчения, ошибки, столкновения канут в Лету, сама «Катунь» станет историей, и ты на старости лет, древний, немощный умом и памятью, окруженный внуками и правнуками, где-нибудь на даче, в пижаме у камина, будешь читать им свой дневник.
Впрочем, забегаю вперед, а надо восстановить весь этот год по порядку — как было и когда было.
Да, именно в этот день провожали в Егоровск Алексея Фурашова — командира первой ракетной части... Чудно! Мечтал стать историком и вдруг — командир ракетной части. Валя Фурашова сначала держалась, но заметно была возбуждена, а когда объявили, что до отхода поезда осталось пять минут, обнялась с моей Лелей, сказала: «Прощай!» — и расплакалась. Почему — прощай? Так и ушла со слезами в вагон.
Ну вот, мало было думать о «Катуни», о ее сердце — «сигме», теперь думай и о другом: оборудование «Катуни» начали поставлять в войска, формируются первые ракетные части — дело ставится на широкую ногу. К нам в КБ, на полигон, на заводы хлынули первые группы офицеров, тут старые зенитчики, разные спецы, призванные из гражданки, — для них читаются лекции, они изучают аппаратуру, «глотают», впитывают все... Ай да генерал Сергеев, размахнулся широко!
Так вот, товарищ ведущий конструктор, считаете ли вы себя человеком чистой науки и, значит, вам наплевать на все, что не связано с наукой? Или вы не имеете права витать в облаках, должны все учитывать и взвешивать по-государственному? Как, к примеру, тебе следует отнестись к этому факту — усиленной поставке оборудования «Катуни» в войска, созданию первых ракетных частей? Можно догадываться: все это решается не по наитию, а по суровой необходимости. Не прав ли шеф, Борис Силыч Бутаков, закрывая глаза на новую мою «сигму»? Не оттянет ли она сроки введения «Катуни»? И не есть ли в этой оттяжке больший проигрыш, чем выигрыш? Заманчиво: ведущему конструктору пойти против Главного конструктора... Геройство. Но ведь и на фронте случалось: кто-то вырвется вперед, он вроде уже и герой, а на поверку, глядишь, все без согласования, без учета обстановки — и нет, геройства, а то и выходил пшик от хорошо задуманной и разработанной операции.
Эта мысль пришла мне в день проводов Алексея Фурашова и не дает покоя. И все-таки, все-таки...
С вокзала ехали на такси, Лелька щебетала о каких-то пустяках — о покупках, потом вдруг надулась: «Тебя вечно нет дома, вечно ты в разъездах, а когда дома... тоже вроде есть и нет: пустое место! Почему ты такой?»