В мыслях Стрельчука снова возник ботдек, матрос Алферова со сжатыми кулачками...

Отчего он растерялся? А оттого, что Реут появился в самом дерзком месте алферовской речи. Из-за него и слов не нашлось, чтобы достойно ответить настырной девчонке. А старпом будто его и не заметил, Стрельчука, и вообще никого не заметил. Только сказал: «Алферова, зайдите после работы ко мне». Сказал и ушел, точнее — провалился, потому что он всегда возникает неожиданно и так же исчезает.

И стало вдруг всем скучно и неловко. Напрасно вышла катавасия и перебранка. Один Щербина ухмылялся, довольный. Первым и взял конец подвески, стал ее прилаживать.

«Щербина — черт с ним, — подумал Стрельчук, — а вот Алферову я зажму; как пить дать зажму, узнает, каково на боцмана кидаться...»

Подумал и сказал себе, что не это, однако, главное. Чего уж Алферова со старпомом балакала — их дело. Но почему Реут ему, Стрельчуку, ничего не сказал про случившееся, никакой оценки строгим его действиям не дал? Ведь небось слышал все. А явился боцман к нему на вечерний доклад — и только «да», «нет», дела на завтра распределили, и можешь топать вниз, сидеть на койке хоть до утра.

«Чисто слуга какой, — мучался Стрельчук. — Чисто тебе, кроме краски и якорей, ни о чем думать не положено. Вот закавыка!»

Реут знал, что Алферова вот-вот войдет, и был готов встретить ее, спокойно стоя у иллюминатора, будто разглядывая что-то за стеклом, и слова, которые предстояло сказать, сложились еще на ботдеке, во время ее ссоры с боцманом. Все продумал заранее, но, когда вошел в каюту, хотел повесить фуражку, заметил, что красный морфлотовский флажок в завитках «краба» ослаб, чуть покривился, и он сел за стол, принялся поправлять, сердясь, что сразу не получается, даже воротник и верхнюю пуговицу на кителе расстегнул, чтобы стало удобнее, чтобы поскорее справиться с флажком и водрузить фуражку на крюк.

И тогда-то в дверь постучали. Если бы еще секунда, если бы довелось сказать, помолчав, «войдите», он бы и встал и успел застегнуть пуговицу, даже воротник. А дверь не подождала, распахнулась следом за стуком, и они застыли друг против друга: Алферова — лишь переступив высокий порог, а он — сидя в кресле, с фуражкой в одной руке и перочинным ножиком в другой.

— Вы меня вызывали, — сказала она тоном как бы сразу и вопроса и утверждения.

— Да... — Он наконец догадался положить фуражку и встать. Освободившаяся рука шарила по округлой и гладкой спинке опустевшего кресла. — Да, я вызывал. Входите, пожалуйста...

«Боже, что я говорю», — ругнул он себя и увидел, что она улыбается — еле-еле, одними глазами. Заметила замешательство и улыбается.

Но это было недолго — улыбка, мгновение всего; просто странно, как быстро глаза ее, светлые и умные, стали сердитыми, почти злыми.

— Насколько я понимаю, вы собираетесь объявить мне не благодарность, а выговор. В таком случае я лучше постою здесь.

Он уже успел застегнуть пуговицу на кителе и даже шаг сделал назад, к углу диванчика, в то место, где должен был встретить ее, только фуражка в палевом чехле напоминала о его оплошности. Пусть. Он не смотрел на фуражку, он стал тем Реутом, каким был всегда.

— Вы ошиблись, — сказал он. — Я только собирался спросить: зачем вы пришли на пароход?

Если глаза не обманули и она действительно умная, то ей полагалось удивиться, услышав его слова. Удивиться, но не показать этого.

Так и случилось.

— Вы имеете в виду, что я женщина — и матрос? — непринужденно спросила Алферова. — По-моему, это легко понять. В газетах столько написано про девушек-санитарок, радисток, летчиц. Я читала даже о ставших танкистами...

— Здесь не фронт! — оборвал он. — Здесь не фронт, и я говорил не об этом!

— Здесь море.

— Вот именно... Тогда зачем вы выбрали именно море? Пошли бы в санитарки.

— Бывают случаи, когда не сама выбираешь.

Он не совсем понял, что она имела в виду. И вдруг заметил, что на голове у нее не старенький берет, в котором она была на ботдеке, а шерстяная шапочка. Роба прежняя и перчатки в руках рабочие, не гнущиеся от присохшей краски, а шапочка совсем новая, и волосы не подобраны, как прежде, упали на плечи, и это очень идет ей...

«Да, но что же сказать теперь?» — растерянно подумал Реут. В Сан-Франциско все было проще. Она вошла, представилась, отдала направление, и он отделался кивком, коротко брошенным словом. Никаких вопросов, вопросы обязательно заведут не туда, хоть чуть-чуть да спутают отношения.

Он решил ничем больше не интересоваться и удивился, что вместо независимого и твердого признания ее упорства получилось просяще-вопросительно:

— Значит, вы не хотите объяснить, зачем пришли на пароход?

— Я уже сказала.

— Скупо... скупо. Тогда учтите вот что: когда вам в следующий раз захочется высказать свое мнение о боцмане ему самому, делайте это где-нибудь в сторонке. Остальной палубной команде слушать такое ни к чему, пусть занимаются полезным делом.

— А если мое мнение окажется полезным? И будет выражать мнение всей палубной команды?

— Тем более. Боцман доложит мне, и я приму меры.

Она помолчала, взяла жесткие свои, не гнущиеся от краски перчатки в другую руку.

— А после сегодняшнего... ваш приказ явиться к вам... это и есть «меры»?

— Да, пожалуй. На первый случай. Сегодня самое главное, чтобы вы поняли свои обязанности. И возможности.

— Хорошо. Я учту. Только я с этим не согласна. Разрешите идти?

Реут сказал «да» и почувствовал, что надо было сказать другое: «Что именно вы учтете?» Но дверь уже захлопнулась. Он только успел взглянуть еще раз на синюю вязаную шапочку — ту, что сменила вдруг видавший виды берет матроса Алферовой.

Кое-что неизвестное боцману мог узнать третий помощник Тягин. Но ему не повезло. Он услыхал, как Полетаев назвал фамилию «Алферова» и произнес несколько слов, относящихся к какому-то нерядовому, явно нерядовому случаю, поскольку говорилось это старпому, да еще за ужином, а вернее — когда ужин в кают-компании завершался.

Ушли радисты, второй штурман, доктор. Только на дальнем конце стола, где было место Тягина, еще не окончилась трапеза, продленная сверх меры разговором.

Капитан и старпом сидели вдвоем среди пустых кресел, пили чай, и Тягину показалось, что ничего страшного не произойдет, если он поставит на радиолу свою любимую пластинку — не то польку, не то фокстрот под названием «Бир бэррел» — «Бочка пива». Музыка немецкая, но страшно, говорят, популярная в Америке. Он встал и пошел к противоположной стенке, где стояла радиола, и вот тут-то услышал, как Полетаев сказал: «Алферова». Третий помощник насторожился и подумал, не зря ли он решил огласить «Бир бэррел»: начальству может не понравиться. Но дело было сделано, оркестр заиграл, и третьему пришлось отправиться на свое место — против развалившегося на диване лейтенанта, начальника военной команды «Гюго».

Ни Полетаев, ни Реут, однако, на музыку внимания не обратили. Говорили не торопясь, попивая крепкий, коричнево светящийся чай.

Полетаев вообще колебался, стоит ли начинать разговор здесь, в кают-компании, да так уж получилось, сказал:

— Знаете, Вадим Осипович, Алферова от вас пришла прямо ко мне.

— Жаловаться? — усмехнулся Реут.

— Да нет. Скорее выразить протест.

— Против чего? Я ее не наказывал. Вежливо попросил не баламутить команду.

— Вот именно против вашей вежливости она и протестовала. Требовала выговора или принципиального разговора. Насколько я понял, боцман досаждает команде мелкими придирками, излишне шумлив.

— Боцман у нас отличный, Яков Александрович. Давайте проще: матросское дело не вышивание гладью. На вашем месте я бы попросил Алферову не беспокоить вас по пустякам.

— Вот как! Сами хотите слыть вежливым, а мне и выслушать человека нельзя?

— Я про другое, — отозвался Реут. — Мне давно хотелось договориться: вы думайте о грузе и о судне, а возиться с людьми предоставьте мне. Полностью. Чтобы не было семи нянек.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: