По взвозу она поднималась медленно, поддерживая руками таз, а Нюра то забегала вперед и заглядывала ей в глаза, то часто топотала рядом, у локтя, и все сыпала скороговоркой:
— Когда мы окончим с тобой сельхозинститут, то мы знаешь что в первую очередь сделаем?
— Ну-ну...
— Ой, я еще не придумала, Грань, окончательно. Мы добьемся, чтобы электродойка, круглый год — раз, стойловое содержание коров — два, соблюдение кормового рациона — три...
— Этого можно и сейчас добиться.
— Так нас же никто не слушает, мы ж не специалисты!
— Хоть министром будь, а рацион не поправишь, если кормов нет.
— Умный министр не позволит, чтобы кормов не было! Я, как ветврач, добьюсь... Знаешь, кто мне присоветовал на ветврача учиться! Мне Жора подсказал. У него же отец ветфельдшер...
Граня переставила таз на другое плечо и, сузив глаза, мгновенно представила себе Пустобаева-старшего: длинного, худого, с апостольскими темными ямами возле висков. «Горка таким будет к старости. — Сочувственно глянула на раскрасневшуюся Нюру. — Дуреха, тоже нашла отраду!» Вслух сказала:
— Этого ветфельдшера я на первом яру столкнула бы в воду.
— Ой, ты что, Граня! — у Нюры испуганно подскочили белесые, невидные бровки. — Разве можно так!
— Можно, — с загадочной угрозой ответила Граня. — Таких — можно!
— Он — тихий хороший человек. И мать у них — тоже тихая.
Граня промолчала, только плотнее сжала губы. А Нюра, не понимая ее озлобленности, все доказывала, какие Пустобаевы замечательные, какие они простые некичливые люди. Не получая ответа, она по-детски надулась и тоже замолчала.
В полутемных сенцах, пахнущих мышами и старым источенным деревом, Граня поставила таз на кадку — «завтра, после дождя развешаю!» — и взяла Нюру за локти, зашептала в лицо торопливо, зло:
— Ты же ничегошеньки, ровным счетом ничего не знаешь... Вот отец, отчим глухой, кривой, пьяница горький. А отчего? Пустобаев, твой тихий славный Пустобаев... Отчим по пьянке проговорился, он только сам с собой об этом, я случайно услышала. И ты молчи! Поняла? Пока молчи. Поняла?!
Нюра перепуганно кивала и чувствовала, что щеки ее мокры, а ноги слабнут и дрожат, словно после непосильной ноши. В распахнутую дверь сенок она плохо видела, как, лопоча, галопом промчался и стих дождь, как через минуту от него запузырился и покрылся лужами двор. В избу вошла, будто полусонная.
Нюра усердно выполняла наказ Андрея: готовить Граню по русскому языку, делать с ней диктанты и писать сочинения на «вольную» тему, как сказал он. Но сегодня занятия не шли ей на ум, она никак не могла сосредоточиться, и Граня, грустно улыбаясь, корила:
— Ну что ты, золотко, загорюнилась-запечалилась? Не надо! Я уж и сама каюсь, что сказала тебе. Диктуй дальше!
Та поднимала с колен газету и вполголоса, чтобы не разбудить спящей Василисы Фокеевны, диктовала:
«Триумфальный полет Андрияна Николаева и Павла Поповича знаменует собой новый шаг...»
Она диктовала и тихо прохаживалась по горнице, успокаивая себя. Шла на зеркало в простенке и видела толстенькую девчонку в цветастом платье, круглолицую, с маленькими заплаканными глазами и вздернутым носом. Шла на приоткрытую дверь в кухню и видела сухую, с гребенкой позвонков под рубашкой спину деда Астраханкина — Ионыча, видела в руке Мартемьяна Евстигнеевича веер карт, прижатых к черной цыганской бороде, и над ними — круглый сияющий глаз, живой, но одинокий.
Граня не пустила Нюру домой — куда по такой грязище! Постелила на полу, и они, потушив лампу, легли рядом. Из кухни долетел до них приглушенный говор игроков, правда, Ионыч больше помалкивал, поскольку соперник его не слышал, а Мартемьян Евстигнеевич, похоже, был в выигрыше, поэтому с каждой стопкой бубнил все громче и громче.
— Ничего, Ионыч, карты — не лошадь... Хожу семеркой!.. Карты, говорю, не лошадь, Ионыч, хоть к свету, а повезут... Кроешь? Эх, мать честная, никак отыгрался! Ну, айда, тащи. Первая колом, вторая — соколом, а прочие все — мелкими пташками...
Граня вздохнула:
— Вот она, жизнь! Посмотрю вот так, послушаю, и застучится мое сердце, разболится, как перед бедой. Что же нужно сделать, что сделать, чтобы не было пьянства, не было жадности, зависти, равнодушия, чтобы все люди лучше были, чище, Нюра? Вот ходит ко мне Василь, ну, прогнала я его давеча... Такому, думаешь, много надо? Выйди за такого — сама себе век заешь... Не поставишь его в ряд с Андрюшкой или Маратом Лаврушиным. — Она опять вздохнула с нескрываемой горечью: — А пожить хочется красиво, не впустую.
Ничего не могла ответить ей Нюра, ничего! Опять лезло в голову самое неожиданное, и ободряло оно и смущало: почему печалится обо всем этом не кто-нибудь, а Граня, о которой частенько шушукаются тетки и на которую по-особенному смотрят мужчины? Какая же она, Граня? Хорошая или плохая? Для нее, Нюры, она кажется святой, самой умной и красивой.
Торопился будильник на комоде, а чудилось, будто частая капель стучала у изголовья, лишая сна и покоя, Нюра слышала, как ходил провожать дружка Мартемьян Евстигнеевич (видно, бутылка опустела), как он, кряхтя, стаскивал в кухоньке сапоги. Напившись воды, вошел в горницу с лампой в руке. Снял с головы казачью фуражку и, стряхнув ее от дождя, повесил на гвоздь. Заметил, что из нее выпал сложенный листок бумаги, поднял и, подсвечивая лампой, прочел раз, прочел второй, тяжело опустился на сундук.
— Да, Андрюха, загадал ты мне задачу, шайтан тебя защекочи! — Мартемьян Евстигнеевич одну руку с бумажкой кинул на колено, другой нерешительно мял бороду и по-птичьи, боком поглядывал на девушек. — Задал! Ишь ты: «Вы — человек, и это главное. Вы же сами сказали: надо всегда до конца стоять и верить...» Хм! Легко сказать — стоять, верить...
Нюра ничего не могла понять, считала, что он во хмелю разговаривает сам с собой. Осторожно, чтобы не разбудить Граню, стала поправлять одеяло и тихонько ойкнула: подруга лежала на спине, закинув белые руки за голову, и широко открытыми глазами смотрела на тесовый некрашеный потолок.
— Ты что не спишь?
— Не спится. Дождь слушаю. Будто бы домбра играет — однотонно, грустно.
— О чем это он?
— Не знаю, Нюра. Не обращай внимания.
Нюра натянула одеяло до подбородка и решила поскорее уснуть. С этого дня ей многое становилось непонятным и очень сложным.
«Однако же далеко она ушла. — Растопыривая ноги, скользя подошвами по грязи, чтобы не свалиться вместе с мотоциклом, Марат пристально вглядывался в темноту, но в бледном свете фары видел лишь черную пряжу дождя да фонтанчики черных брызг на маслянистой дороге. Знобко передернул лопатками под мокрой холодной ковбойкой. — Впрочем, могла давно сбиться с дороги... Зря так задержался».
Домой можно было вернуться засветло, но Марату вздумалось побывать заодно и на зимовке Базыла Есетова. Еще вчера у него вдруг возникла мысль посеять возле нее гектаров сорок кукурузы. «Понимаете, — сказал председателю, — будет у отары силос под боком!» И Савичев поддержал: «Хорошо, агроном! Там есть небольшая падинка, в ней советую сеять. Езжай, погляди!»
«Далеко ушла!» — опять отметил Марат, не видя впереди Ирины. Он попытался прибавить скорость, но на первом же повороте мотоцикл пошел юзом, сильно ударился задним колесом в бровку колеи, и Марат через голову полетел на обочину. «Отлично!» — похвалил он свою сноровку, стоя на коленях и сгребая с лица грязь. Где-то рядом шипела выхлопная труба, остывая в луже. Пахло паром и горячим железом.
— Где вы, Марат Николаевич? — тревожно окликнула Ирина, поблизости зашлепали ее торопливые шаги.
«Нашлась! — облегченно вздохнул он, поднимая мотоцикл. — И не очень кстати».
— Здесь, здесь! Сейчас поедем.
Ирина молча стояла сбоку, а он безуспешно толкал и толкал заводной рычажок то левой ногой, то правой. И, вытирая рукавом соленое лицо, все подбадривал — больше себя, чем Ирину: «Сейчас заведем, сейчас!» Мотоцикл чихал, фыркал, но и не думал заводиться.