— Корыта полны у чертей этаких. Да разве они жрут? Прыгают на загородку, того гляди — самого съедят.
Он замахивается снова. Одной попало. Визжат, черти, еще пуще, зато у самого как будто отлегло немного от сердца.
— Дома-то опять никого нет? — спрашивает Цериниете, заглядывая в хлев.
От ярости Робежниек даже ничего сказать сразу не может. Потом его прорывает, будто вышибли затычку из бочки.
— Дома… Разве они когда-нибудь бывают дома! На что им теперь дом! Пусть хозяин работает. Им бы по сходкам да по митингам шляться. Бунты устраивать. Имения жечь…
Он подхватывает ведра и спешит к выходу. Свиньи, свесив рыла через загородку, отчаянно визжат ему вслед. Цериниете сторонится, уступая Робежниеку дорогу, но старик задерживается у порога. Вытирая передником подойник, Цериниете говорит спокойно, не обращая внимания на раздраженного хозяина:
— Мои тоже — с самого утра. И сам и сама… И чего это они бегают?
— Чего бегают? — Робежниек смотрит на нее в упор, глаза его сердито сверкают под длинными седыми ресницами. Потом он резко выпрямляется, и коромысло съезжает с плеча. — Небось добегаются. Добегаются.
— Вчера сицилистов тех хоронили. Батюшки, народу сколько! Музыканты! А флаги черные… И ни одной песни святой — только такие, только такие…
— На кладбище?
— И по дороге и на кладбище. Ни пастора, никого. Ни единого словечка божьего. Просто так. И твои сыновья самые говоруны…
Робежниек начинает часто моргать слезящимися глазами. Затем порывисто наклоняется, хватает коромысло и кидается через двор к дому.
— Твои сыновья самые что ни есть заводилы и смутьяны! — кричит ему вслед Цериниете. С явным злорадством глядит она, как Робежниек в сердцах захлопывает за собой дверь.
В комнате старик быстро успокаивается. За последний год он сильно изменился. Не так внешне, как характером. Непостижимо, каким образом научился он не только не слушать, но и действительно не слышать, когда ему говорят что-нибудь неприятное. А если и услышит, то тут же отмахнется, позабудет. Главное — о сыновьях ничего знать не желает. Вначале, словно боясь оскверниться, он нарочно избегал их, делал вид, что у него нет ничего общего с сыновьями. Но теперь он уже не испытывает ни особой досады, ни злобы, а просто считает, что ему зря напоминают о сыновьях. Оба они для него чужие. Один — безбожник спокон веку и путается с социалистами. Другой, женившись, вошел в богатую семью, и к нему теперь не подступишься. У него нет больше сыновей! Робежниек свыкся с этой мыслью, сроднился с ней.
За последний год Робежниек постарел лет на десять. Болеть он особенно не болеет — только глаза слезятся и все больше слепнут. Все вокруг становится ему безразличным: божье слово, и грех, и благочестие. Охотно говорит он теперь о смерти, но ничего так не боится, как ее. Терпеть не может ни одного живого существа вокруг — ни коровы, ни собаки, ни кошки. Его заботит только собственная жизнь и здоровье.
Вот сейчас он разгорячился, а это вредно для сердца. Робежниек шарит по затянутой паутиной полке. Достает какой-то порошок, высыпает себе в рот и запивает водой из стакана. Прислушивается, подействовало ли. Подействовало… Вся полка у него заставлена пузырьками, завалена пучками разных трав. Здоровье и болезнь — все от господа. Оно так… А все же через день гоняет Цериниете в аптеку за микстурами и порошками.
Выждав, пока порошок осядет, куда ему положено, Робежниек снимает с плиты горячий накрытый горшок. Наливает из него в кружку, дует и, морщась, пьет. Выпивает три кружки, потом долго протирает глаза. Мерзкая горечь остается во рту от настоя всевозможных кореньев и трав. Отыскав кусочек сахару, кладет в рот и посасывает.
Потом спохватывается, что пора ехать. Сопя, сплевывает горькую слюну и натягивает заскорузлый полушубок. Вполголоса чертыхаясь, впрягает он в сани лохматую лошаденку, колотит ее по спине дугой и пинает ногой в брюхо. Воз наложен еще с утра. Три снопа ржаной соломы, мерка ржи, мерка ячменя, два штофа бобов. Подать пастору…
Лошаденка тащится раскорякой, будто ползет. Задние ноги с лета не подкованы. Копыта отросли, ломаются, как у коровы. И передние подковы совсем стерлись. На обледенелой дороге скользко. О каждый бугорок спотыкается. Бормоча ругательства, Робежниек узловатым кнутовищем стегает лошаденку по опухшим суставам. Хлещет по крупу, по оглоблям, но та все равно не бежит.
Обогнув общественный амбар, Робежниек с перепугу останавливается. Волостное правление окружено огромной толпой. Сквозь окна видать, что внутри полно. А те, кто остался на улице, вытягивают шеи, поднимаются на цыпочки, чтобы поглядеть, что там делается. Цепляясь друг за дружку, люди пытаются протиснуться в дверь, но откатываются обратно, топчут низенькую сирень и, опрокинув зеленую ограду, загораживают дорогу. Порой шум снаружи на минуту стихает, тогда из дома доносится громкий говор и споры. А когда толпа вновь приходит в возбуждение, люди в окнах кажутся странно неподвижными и безмолвными. Те, кто поближе к дверям и окнам, все время пробиваются вперед, а стоящие позади вдруг замечают несуразного ездока. Слышатся смех и возгласы. Подростки потешаются над тощей лохматой лошаденкой. Взрослых же интересует поклажа, и они ощупывают солому и мешочки.
— Что-то папаши Робежниека не видать на сходках! — подтрунивает кто-то.
— Заворачивай, заворачивай, пусть послушает! — настаивает другой.
Несколько рук хватают лошадь Робежниека под уздцы и отодвигают сани в сторону. Старик сидит, втянув голову в воротник полушубка, будто опасаясь удара. Потом соображает, что над ним просто смеются и ему ничто не угрожает. Что верно, то верно — митингов этих он отродясь не видывал. Пугливо, исподлобья рассматривает толпу, силясь хоть что-нибудь понять во всей этой кутерьме. Но взгляд рассеянно блуждает, а в ушах стоит неясный, сплошной гул.
Люди на крыльце вдруг зашевелились, отпрянули от входа, ноги сами подались назад, уступая кому-то дорогу. Даже те, которые находились в доме, обернулись и глядят в окно, прильнув к стеклам.
В дверях появляется Зетыня Подниек, раскрасневшаяся, со сверкающими глазами, возбужденная и решительная. Следом за ней идет Подниек — в расстегнутой шубе, с развязавшимся шарфом, тоже разгневанный, но и напуганный. Зетыня, словно настороженный конь, вскидывает голову то в одну, то в другую сторону и что-то кричит. Видно только, как она раскрывает рот, но слов не слыхать. При их появлении галдеж усиливается. Их пропускают, но со всех сторон провожают враждебными криками. Кто-то в толпе размахивает кулаками. Все инстинктивно подаются в сторону вслед за ними.
Зетыня сердито отвязывает коня, плечом отодвигает повозку и с силой натягивает вожжи. Подниек так взволнован, что все время застегивает пуговицы на шубе и никак не может попасть в петли. Зетыня помогает ему сесть в повозку. Затем чуть приподнимается, бросает злобный взгляд в толпу, словно камень в разъяренную стаю волков. Конь рвется вперед, и в толпе поднимается такой гам, что ничего уже не разобрать. Брань летит им вслед — мальчишки свистят и улюлюкают. Выбравшись из толпы, Зетыня с такой силой дергает за вожжи, что конь становится на дыбы. Она оборачивается. Лицо ее стало темно-красным. Даже белки глаз налились кровью. Рот кривится не то от подступивших к горлу слез, не то от желания крепко выругаться. Не может произнести ни звука, только поднимает кулак и изо всех сил ударяет по кожаному фартуку. Перепуганный конь подхватывает и несется вскачь. Толпа гикает и хохочет.
Тем временем старый Робежниек поворачивает и свою лошадь — сначала потихоньку, осторожно. Потом начинает сердито дергать и стегать ее сучковатым можжевеловым кнутовищем. Спрятав голову в воротник, будто все еще ожидая нападения, он отъезжает в сторону. И, только перебравшись на другую сторону оврага, с облегчением сплевывает.
В пасторской усадьбе все окна заперты. Пастора нет. Робежниек слышал об этом, но какое ему дело. Он выполняет свой долг. Остановив лошадь возле занесенной снегом клети, подходит к кучерскому домику и начинает покашливать.