— Еще? Принесите еще!
Две кружки вливает он в иссохший, запекшийся рот. Старик чуть прикрывает рот. Голова откидывается на подушку. Глаза смыкаются. Стихают стоны.
— Теперь тебе лучше? Не бойся. Это пройдет. Я тебя сейчас раздену.
С трудом стаскивает он с отца заскорузлый, изорванный полушубок, пиджак и остальную одежду. Видно, что каждое прикосновение причиняет больному невыносимую боль. Мартынь действует осторожно, то наклоняясь над больным, то опускаясь на колени возле кровати. Бечевки постол он перерезает ножом и пробует разуть ноги. Это нелегкая задача. Портянки и носки пропитаны кровью и присохли. Мартынь приносит теплую воду и терпеливо отмачивает, сдерживаясь усилием воли, чтобы старик не заметил его волнения. Нужны железные нервы или привычка опытного врача, чтобы спокойно видеть это зверски изувеченное тело, ноги, похожие на прогнившие пни. К чему ни прикоснись, опухоли, кровавые раны, багровые полосы, кровоподтеки и синяки… Старчески дряблое, высохшее тело превращено в жуткий, бесформенный кусок мяса.
И это его отец! Смиренный человек, единственный, пожалуй, оставшийся из тех, кто так преданно и усердно всю жизнь служил богу и господам. И вот награда!
Мартынь отыскивает чистую простыню, разрывает ее на полосы и перевязывает израненные ноги. Промывает и бинтует остальные раны, покрывая все тело отца белыми повязками. Все время в ушах его звучат беспомощные стоны. Никуда не денешься от них и от этого единственного глаза, который что-то твердит, о чем-то спрашивает, чего-то просит. Он смачивает мягкую тряпочку в теплой воде, промывает запекшиеся губы и слипшийся, чуть приоткрытый глаз. Отец как будто засыпает.
Мартынь стоит, опустив голову, и тяжело дышит. Понемногу гнев и ненависть, нарастая, заслоняют безмерную жалость, и жажда мщения захлестывает его горячей волной. Единственная мысль сверлит мозг. Звериный инстинкт подстегивает, взвинчивает все чувства. Отомстить! Отомстить!.. Разгоряченному воображению явственно рисуется кровь и бушующее пламя.
Глаз больного снова приоткрывается, взгляд удивительно спокойный и благодарный.
— Ты хочешь чего-нибудь? — Мартынь садится на край кровати и, как больного ребенка, обнимает отца.
Веки вновь сжимаются. Из полуоткрытого рта вырываются тихие стоны. Сквозь них Мартынь улавливает еще что-то. Наклоняется совсем низко.
— Ничего… — еле слышит он беззвучный шепот. — Ничего… Теперь хорошо… Спасибо, сын…
— Спи, отец, спи. Никто тебя больше не тронет.
Мартынь еще немного прислушивается. Ничего не слыхать. Уснул.
Знакомый голос окликает его.
— Мартынь, тебя разыскивают! — говорит Зельма, просунув голову в дверь. — В Гайленах драгуны.
В этом нет ничего неожиданного. Он ко всему готов. Мгновенно просыпается инстинкт самосохранения. Мартынь вскакивает и нащупывает в кармане револьвер.
— А ты? — спрашивает он, быстро подходя к двери.
— Я убежала. Шла домой и вовремя заметила. Их целый отряд, человек двадцать. Две подводы завалены арестованными. Среди конвоя один в штатском. Кажется, озолский бароненок.
— А твой отец?
— Не знаю где. Наверное, задержали. Ни за что нельзя было уговорить его бежать.
Настороженно поглядывая в сторону Гайленов, они торопятся покинуть Личи.
— Дурни упрямые, — сердится Мартынь. — На что они еще надеются? На милосердие своих баронов? На божью помощь? Когда же наконец окончится эта слепая вера в милость, в чье-то милосердие.
Зельма качает головой.
— Отец не рассчитывает ни на чью милость. Вчера, поздно вечером, как только узнал про твоего отца, приходит он ко мне — туда, где я бываю. «Знаешь, Зельма, говорит, нам, наверное, доведется на собственной шкуре изведать ветхозаветную заповедь. Только шиворот-навыворот». — «Как так?» — спрашиваю я. «Да вот за грехи сыновей будут карать отцов. Бароны наши чувствуют себя наместниками бога на земле. Почему бы им и заповеди не перевернуть вверх тормашками, раз им все дозволено».
— Проклятая жизнь… — Мартынь кутается в пальто, будто от озноба.
— Я всю дорогу думала… Шла предупредить тебя и спросить совета. Не лучше ли мне пойти и сдаться?
Мартынь угрюмо молчит.
— Ты полагаешь, тогда его отпустят? Или поступят с ним помягче?
— Может быть, хоть меньше будут истязать. Ему ведь не поверят, что он не знает, где я нахожусь. По крайней мере прикинутся, что не верят.
— Я сомневаюсь, что твоя жертва поможет ему.
Зельма резко останавливается и оборачивается к нему:
— Мартынь, зачем ты идешь против своих убеждений?! Ты не можешь забыть, кто я для тебя? Но ты обязан! В самую тяжкую минуту своей жизни я обращаюсь к тебе. Будь мужчиной, Мартынь! Забудь о том, кто я для тебя, и скажи мне просто как близкому боевому товарищу. Ты должен ответить, если не хочешь уничтожить меня морально. Должен! Мне самой не найти ответа.
— Да разве я знаю? Вот иду я от своего замученного отца. Там я все время терзался и не мог решить для себя, виновен ли я в этой проклятой крови и нечеловеческих мучениях. Что мог сделать? Совесть моя стала немой, как могила. Как же я отвечу тебе? Был бы у нас бог, я сказал бы: спроси у него. А теперь — что мне говорить? Спроси у самой себя. Или — почему ты не спросила его самого?
— Я спрашивала… — шепчет Зельма, опустив голову. — Прошлой ночью, когда мы оба ясно почувствовали, что настал роковой час. Но я не смею положиться на то, что он говорил. Он мне отец, жалеет меня так же, как и ты. А мне нужна ясность. Трезвая ясность мне нужна. А ее-то я и не могу найти.
— Голую, абсолютную истину, свободную от внешнего понуждения и независимую от внутренних порывов… Такой тебе не найти, потому что ее нет. Да и вообще отвлеченная идея не может стать ни законом, ни путеводной нитью в трагическую минуту. Но, мне кажется, ты свою истину уже нашла. И спрашиваешь, заранее зная ответ. Тебе нужны только подтверждение и поддержка.
Долгим, почти злым взглядом смотрит на него Зельма.
— Ты хочешь сказать… Потому, что я здесь стою? Иду с тобой и разговариваю? Это ты хочешь сказать?
— Да. И еще то, что ты избрала единственно верный путь. Абсолютно правильный. С одной стороны, его диктует высший долг перед партией и нашим делом; никакой сентиментальной жертвенности, если это не вызвано необходимостью. Борьба и только борьба до конца. А с другой стороны — его определяет естественное стремление нерастраченной молодости. На наше счастье, укоренилась в нас эгоистическая жажда жизни, которой дороги каждая минута, каждый миг.
— Ты говоришь так, пожалуй, больше для себя, чем для меня?
Мартынь пожимает плечами.
— Может быть. Зато ответ правдив. Вне нас нет никакой истины, помогающей выбрать — жизнь или смерть.
Молча доходят они до высокого дуба на холме.
— Жизнь или смерть… — грустно повторяет Зельма. — Сколько раз повторяли мы и как мало, как мало смысла вкладывали в эти слова.
Мартынь горько усмехается.
— До чего же мы становимся сентиментальными, как только хоть на минуту чувствуем себя в безопасности. Мы отнимаем у моего брата красивую тему…
— Куда ты хочешь идти? — испуганно спрашивает Зельма, когда он сворачивает по тропинке к имению.
Мартынь только машет рукой.
До этого дня он почти что не думал о том, куда идти.
Возле риги он останавливается и глядит вниз. Отсюда отчетливо виден поредевший парк имения с развалинами сожженного замка и двор со службами и белым домом управляющего. Туда теперь перебрался со станции офицер со своими драгунами.
Мартынь прекрасно сознает, что затевает рискованное дело. Он особенно внимательно оглядывает дом управляющего и окрестность. Даже в самый опасный, безнадежный путь инстинкт не подталкивает человека слепо, безрассудно. В конце концов, в подобных обстоятельствах никогда не скажешь определенно, где наиболее опасное или безопасное место. В лесной чаще можно попасть в лапы врага и на открытой дороге пройти мимо незамеченным… Истинный революционер всегда немножечко фаталист, — иначе и быть не может.