ЛЮДИ ОСТАЮТСЯ ЛЮДЬМИ
Двадцатый век. Бродивших по дорогам,
Среди пожаров, к мысли привело:
Легко быть зверем, и легко быть богом,
Быть человеком — это тяжело.
Евгений Винокуров
Художник посвящает свои рисунки автору книги Ю. ПИЛЯРУ узнику Маутхаузена
ФРОНТ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
На фронт я пошел добровольно. 14 декабря 1941 года солнечным морозным утром я постучался в избу, где квартировали командир и комиссар части, остановившейся по пути с Урала в большом вологодском селе для короткого отдыха.
В этом же селе жили мы, мобилизованные на рытье окопов, — занятие, на мой тогдашний взгляд, совершенно бесполезное: был разгар нашего наступления под Москвой…
На мой стук за дверью прогремел низкий голос:
— Войдите!
Я вошел и увидел плотного рыжеватого майора, обутого в новые валенки. Я поздоровался и протянул рекомендательное письмо, которым накануне снабдил меня знакомый политрук.
— Комиссар, это тебе, — посмотрев на конверт, крепким, густым басом сказал майор.
Из-за перегородки появился высокий военный, молча взглянул на меня и отошел с письмом к окну.
— Просится добровольцем, — резко сказал он через минуту.
Майор поднял густые рыжие брови.
— Никаких добровольцев мы брать не можем. Комиссар сел на стул. Майор — на лавку к столу.
Я стоял у порога, комкая в руках шапку.
— Не можем, — звучно и низко повторил майор. Я был упрям.
— По-моему, я не в гости к вам прошусь…
— Что? — удивился майор.
— Я хочу воевать. Майор надел очки.
— Сколько вам лет? — спросил он, как-то по-новому, серьезно и придирчиво разглядывая меня.
— Вы садитесь, — сказал комиссар и закурил папиросу.
— Восемнадцатый, — ответил я, проглотив конец слова так, что могло послышаться «восемнадцать». Точно — мне было семнадцать лет и два месяца.
— Вас надо еще учить, — сказал майор.
Я расстегнул ватный пиджак, чтобы были видны мои оборонные значки — я предусмотрительно надел их, отправляясь в штаб части, — и полез в карман за документами.
— Вот справка. Все «отлично». По военному делу тоже. — Я выложил на стол все свои бумаги. — Подлинник аттестата в Ленинградском институте журналистики имени Воровского, — добавил я для солидности.
Майор пробежал глазами мои бумаги и передал комиссару.
— И все-таки не можем.
— Но почему?
— Убить могут.
— Не всех же убивают, — глубокомысленно заметил я.
— Скажите, пожалуйста! — Майор иронически усмехнулся и посмотрел на комиссара. — Романтика заедает молодежь, опоздать боятся… Твое мнение?
Комиссар, по-видимому, колебался.
— Значит, редактировали стенгазету? — для чего-то спросил он (об этом было написано в характеристике, выданной мне директором школы и нашей комсомольской организацией).
— Романтика! — снова загремел басом майор. — Губительная, вредная романтика!
— Романтика бывает всякая, — сдержанно сказал комиссар. — Бывает и хорошая. Бывает и такая, без которой вообще нельзя… Знаешь что, — сказал он, обращаясь к майору, — давай возьмем его на свою ответственность в порядке исключения.
Я притаил дыхание.
— Формальные трудности, я думаю, мы преодолеем…
— Дело не в формальных трудностях, а в существе, — вставая, сказал майор. Стали видны морщины и тяжелые складки возле его рта. — Что он знает о войне и что будет делать на войне? На экране, сам понимаешь, все это выглядело красиво, в книжках — здорово… Я хочу предупредить вас, — глядя на меня серьезными, пожалуй, слишком серьезными, глазами, сказал майор, — предупредить, прежде чем дать окончательный ответ. Война — это не то, что вы себе представляете или можете сейчас себе представить. На войне убивают…
— Товарищ комполка… — негромко сказал комиссар.
— Обожди, — остановил его майор. — Я хочу, чтобы они знали, на что идут. Убивают, понятно вам?.. Это тяжелый труд. Война — это грязь, голод, окружения, когда вы будете валяться с разорванным животом и никто не сможет помочь вам. Это постоянный страх перед смертью… И все это будет продолжаться долго, нам придется еще долго воевать… Подумайте, потому что обратного пути не будет.
Я был несколько озадачен и не нашелся сразу, что ответить.
— Вы, конечно, можете еще подумать, — сказал комиссар. — Подумайте наедине с собой, со своей совестью. Нам нужны сознательные бойцы, тут командир прав. Тем более, что в армии вы не служили.
— Да и щупловат он, может просто но потянуть, — чуть пренебрежительно, как мне показалось, сказал майор.
Это меня задело. Я был хорошим физкультурником и гордился тем, что умею «крутить солнце» и ходить на руках. Кроме того, не за красивые же глаза мне дали четыре оборонных значка…
— Я подумал, — заявил я твердо, успев еще подумать только о том, что, майор, наверно, испытывает меня и поэтому сгущает краски. — Возьмите. Потяну не хуже других.
На этот раз майор не ответил. По-видимому, он тоже колебался. Сердце мое громко стучало.
— Я буду стараться. Даю слово…
— Ну, бог с тобой, — вдруг сдался майор. Ему, вероятно, были нужны бойцы.
Он поднял трубку полевого телефона.
— Начальника штаба… Сейчас к вам подойдет молодой товарищ, гражданский, да. Оформить его к Горохову… Ничего, оправдаемся. Пока все.
— Спасибо, — сказал я.
— Поздравляю, — сказал комиссар.
— Служу Советскому Союзу! — взволнованно отчеканил я.
В штабе полка, расположенном по соседству, я отдал свой паспорт и вскоре получил пакет, на котором было написано название одной из ближних деревень и крупными печатными буквами — «Горохов».
«Горохов так Горохов», — уже весело думал я, шагая по сверкающей на солнце дороге. Теперь я был абсолютно убежден, что майор, рисуя всякие ужасы, просто проверял, не трус ли я.
Мороз щипал нос и уши. Глаза резало от острого блеска снега. Голубыми столбами высился над трубами дым. Деревушки тонули в глазированных сугробах— точь-в-точь как на картинках из старых отцовских журналов.
Я пел песни, которые мы пели до войны: «Три танкиста», «Катюша», «Если завтра война». Пропою куплет и подсчитываю ногу: «Раз, два, три!.. Раз, два, три!»
Потом вспомнилась мать, и стало грустно. И немного жалко себя и ее. Вспомнилось, как ненастным ноябрьским днем она провожала меня на оборонные работы. Она была уже старенькая, и я не позволил ей идти со мной на станцию. В последнюю минуту, глядя в ее тоскующие глаза, я смутился. Я догадался, что она поняла сердцем своим, что я ухожу надолго и, может быть, мы никогда больше не увидимся. Я попросил ее сказать что-нибудь мне на прощание. «Что сказать? — ответила мама (голос ее дрожал). — Будь всегда честным…». Мне почему-то хотелось, чтобы она просила меня поберечь себя.
— Раз, два три! — опять стал я подсчитывать ногу, снова запел про трех танкистов и так незаметно дошел до деревни.
Через час по распоряжению командира батареи старшего лейтенанта Горохова я был обмундирован, зачислен в отделение разведки взвода управления, затем вместе с политруком побывал в штабе оборонных работ и, получив там расчет, вернулся на батарею.
С наступлением вечера, счастливый и гордый, я шагал за стандартной воинской повозкой в колонне бойцов. Я смотрел на дальние огоньки утонувших в морозной дымке деревень, на серьезные лица своих новых товарищей и не понимал, почему они не разделяют моей радости.
Тем же вечером мы погрузились в товарные вагоны-теплушки и поехали на фронт.
Светлый соснячок, голые белоствольные березки, а рядом большие черные ели, облепленные мерзлым снегом. Под ними сейчас наш дом: там в шалашах сидят мои товарищи — дремлют, мерзнут, скупо переговариваются. Костры разводить нельзя: могут заметить немцы. Но им и так, наверно, известно, что мы в этом лесу: над нами все время кружатся вражеские самолеты и хлещут пулеметными очередями…