— Адъютант командира полка… Вы комбат-три?..
— Знаешь, что, адъютант… Катись-ка ты к дьяволу, — раздраженно говорит высокий.
— Готов ли ваш батальон к маршу? — потише, но столь же строго спрашиваю я.
Откровенно, я просто побаиваюсь, что, спрашивай я нормальным человеческим тоном, меня не захотят слушать.
— Готов, готов… Да научитесь обращаться по форме, — отходя, желчно произносит командир третьего батальона.
Возвращаюсь в дом и докладываю, что все готовы.
— Добре, — отвечает Симоненко.
Он и Худяков пьют чай. Минут через двадцать снова выхожу узнать, выступил ли последний бетальон. На улице все тот же туман и сутолока построения.
Не решаясь больше тревожить желчного комбата-три, я обращаюсь к одному из бойцов:
— Вы третьего батальона?
— Кажись, третьего.
Колонна и в ней боец, ответивший мне, трогаются.
Прихожу и сообщаю Симоненко, что третий батальон выступает.
Через полчаса Симоненко сам выходит наружу. Возвращается разъяренный.
— Адъютант!
— Я!
— Ты что арапа заправляешь? Третий батальон еще стоит!
— Мне сказал боец…
— А бойцов о таких вещах не спрашивают. Ничего не понимаешь!
«Ничего, — с горечью соглашаюсь я про себя. — Ничего не понимаю, ничего толком не умею».
Отчитав меня, Симоненко достает карту и приказывает вызвать начальника штаба. Я прошу телефониста соединить меня с «третьим».
Наконец батальоны уходят. Выезжает штаб. Ездовой выносит чемоданы командира и комиссара и укладывает на повозку. Рядом водружает свои мешки наш повар.
Туман рассеивается. Над головой ярко блестит молодой месяц. Кошевка с командиром и комиссаром, повизгивая полозьями, уносится вслед за батальонами.
Я, провинившийся («ничего не умею»), сижу на хозяйственной повозке, которая плетется со штабным обозом. Шествие замыкает комендантский взвод.
Под утро мы добираемся до пункта назначения. Это большая деревня, запруженная тайно сосредоточенными здесь нашими войсками. Днем в деревне абсолютная тишина. Пушки, автомашины, повозки — все укрыто под навесами и замаскировано.
Люди сидят в избах, сараях, банях. Ходить по улицам запрещено.
Деревня кажется вымершей.
Между тем в нашем штабе небывалое оживление. Симоненко опять собирает всех командиров: совещается, приказывает, торопит. Командиры батальонов уточняют на карте линию рубежа, который им надо занять, согласовывают взаимодействие.
Малинин возится с только что полученными новыми телефонными аппаратами. Писаря вдохновенно пишут.
Когда темнеет, Симоненко вместе с представителями штадива отправляется на рекогносцировку; меня он с собой снова не берет.
Худяков, весь день пропадавший в подразделениях, прикрывает дверь на штабную половину и просит меня сесть.
— Знаешь, — говорит он негромко, — завтра мы должны взять город Сычевку, будет большой бой… Давай договоримся: тебя ранят — я тебя вынесу, если меня, — не оставляй.
Мне даже капельку обидно. Я отвечаю, что это мой прямой долг.
— Долг долгом, — говорит Худяков, — но не мешает и так, просто по-человечески.
Он показывает через окно на утонувшую в снегу скособоченную хибарку.
— Сбегай туда. Командир разведчиков даст тебе автомат, он мне обещал.
Когда выхожу в мглистые сумерки, в разных концах деревни раздаются гулкие звуки как бы откупориваемых бутылок: это стреляют наши орудия. Очевидно, ведется перестрелка. Там, где глухо погромыхивают разрывы, — чернота.
«Интересно, каков будет этот большой бой?» — думаю я. Мне еще не доводилось участвовать в большом бою, в таком, чтобы были наши танки, самолеты, кавалерийские атаки, то есть чтобы все было так, как полагается…
А разве может быть для человека «маленький» бой, просто для человека, бойца или командира, если во время такого боя могут убить?..
От разведчиков возвращаюсь с трофейным немецким автоматом.
Худяков бегло осматривает его и вручает мне в обмен на мой карабин, которым он решает вооружиться на завтра.
— А теперь спать… до четырех утра, — приказывает он.
Симоненко остается на ночь в первом батальоне.
Ровно в четыре комиссара будит повар. Мы вместе с начальником штаба завтракаем, лейтенант остается пока в штабе, а мы с Худяковым уходим в морозную темь.
Кругом тихо и безмолвно, по сути, еще ночь. Миновав деревню, мы останавливаемся возле полуразваленного ' домика.
Тут комиссара встречает политрук роты, оповещенный, видимо, с вечера. Нас заводят в темное помещение, переполненное спящими бойцами, усаживают на какой-то ящик.
Дремлем, мучаемся. Худяков шепотом говорит, что, когда возьмем Сычевку, станет легче: соединимся с войсками Западного фронта, там положение стабильнее. Надо лишь постараться.
Вообще ведь надо воевать, как и жить, с полной отдачей сил, только тогда можно добиться успеха…
Он почему-то все больше напоминает мне школьного учителя.
Но вот сквозь пробоины в потолке сочится рассвет. Мы с Худяковым надеваем белые маскхалаты и направляемся к исходному рубежу нашего второго батальона…
Очень морозно, стоит туман. Он закрывает от наших глаз город и мешает идти. Продвигаемся по истоптанному хрусткому снегу почти на ощупь, пока на востоке молочная пелена не окрашивается в розовый цвет.
— Так не забудь, о чем условились, — говорит Худяков.
Ускоряем шаг. На нашем пути все чаще попадаются индивидуальные окопы.
Туман исподволь редеет. Мы видим впереди серую линию наших бойцов.
Худяков занимает снежный окопчик и зовет меня к себе: вдвоем не так холодно… Снег на кромке окопа начинает искриться. Худяков все чаще поглядывает на часы. Его голубые глаза сужаются: позади нас вдруг звучат четкие в стылом воздухе удары.
Удары — и тотчас впереди мощные звонкие разрывы. Удары и разрывы — целая серия звонких громовых разрывов.
— Артподготовка, двадцать минут, — сухими губами произносит Худяков. — Сейчас…
Слышится шум залпа гвардейских минометов, будто строчит гигантская швейная машина. Я выглядываю из окопчика.
Впереди, метрах в семидесяти, за невысокой снежной грядкой неподвижно лежат бойцы. Вокруг — огромное искристое поле. А в конце его — прямо перед нами — залепленные морозным снегом крыши Сычевки, церковная ограда, зеленая маковка колокольни, и там, подымая белые сверкающие фонтаны, рвутся наши снаряды.
— Сейчас… — повторяет сухими синими губами Худяков, сводя с предохранителя курок карабина.
Гляжу на Худякова, потом опять вперед. Сверкает еще несколько разрывов возле колокольни. Бойцы у снежной грядки вдруг шевелятся, вскакивает фигурка в белом и что-то выкрикивает.
— Начали! — хрипло и твердо говорит Худяков.
На всем громадном искристом поле поднимаются серые цепи наших бойцов. Они бегут с белыми заиндевевшими винтовками по склону. Крики «Ура!» тонут в грохоте артиллерии, которая продолжает молотить вражеские позиции. Мы с Худяковым быстро шагаем вслед за атакующими. Церковная ограда приближается — становятся видны старая кирпичная кладка и комья снега поверх стены. Перед ней, внизу, — нетронутая полоса скованной льдом речки.
Передовая цепь достигает пологого берега, и в это время кирпичная ограда в мгновение ока обрастает острыми дрожащими дымками. В то же мгновение я вижу, что первый ряд атакующих подпрыгивает и падает, как срезанная косой трава…
Набегает вторая волне бойцов и снова, будто наткнувшись на невидимое разящее лезвие, падает в снег. Бегут новые бойцы и опять падают. Худяков и я, не доходя до речки, ложимся, окапываемся и начинаем стрелять. Стреляют из винтовок и автоматов — слева, справа и впереди — бойцы и командиры наших прижатых к земле подразделений.
Поместив автомат на бугорок, я посылаю короткие очереди в сторону дрожащих дымков. По временам немецкие пули роют снег у самого носа. Особого страха пока нет, чувствую себя только словно раздетым и очень большим. Часто поглядываю на Худякова: не ранен ли; он тщательно прицеливается… Что же будет дальше?