Но в глазах шофера Донцов не нашел подтверждения этой надежде. Семуха, хоть и глядел прямо, но как бы в никуда.
— Эх, Микола, Микола, ведь на войне — все всегда в последний раз… — Донцова самого шатнуло в сторону от своих же слов, и он с излишней торопливостью полуобнял боевого товарища, толкнулся, прощаясь, плечом в плечо и поплелся к своей пушке доложить комбату о случившемся.
Нет, и Лютову не удалось выручить и воротить к себе шофера. «Я вам не высший штаб, чтобы решать такие вопросы, — просто и нагловато ответил старшой колонны. — Есть вещи поважнее вашей пушки». Семуха, расставаясь с комбатом, чтобы как-то скрасить прощальную минуту, глотнув воздуху, неполным голосом пропел: «Как хороши, как свежи были розы…». Лютов горько усмехнулся и с мелкой дрожью в голосе сказал:
— Хороший ты солдат, Микола Семуха… Поминай почаще наши «розы» — Россия не погибнет и ты жив будешь…
Смутили Семуху слова командира, но что-либо сказать — не нашелся. Полез в кабину, достал из-под сиденья две противотанковые гранаты и подал их комбату:
— Берите, товарищ лейтенант, вам тут нужнее. А я себе еще добуду…
На том и расстались…
Сойдясь вновь у пушки, Лютов и Донцов смогли заговорить лишь после долгой молчаливой передышки. У комбата вываливались мозги от новости, сообщенной ему «по секрету» лейтенантом, начальником автоколонны, в подчинение которого подпал Семуха. Донцов же, скрежеща зубами, злобился на кучи бобин сваленной с грузовиков «колючки» — он ведь ждал, как добавок к жизни, снарядов к своему орудию, а вышла дурная насмешка… Первым сбросил груз с души Лютов.
— Довоевались, мать-перемать, — закачал головой лейтенант, заслоняя ладонями глаза, словно от невыносимой боли.
Донцов принял ругательства комбата на счет своих размышлений о проволоке:
— Срамота, конешно, издевка! Немцу это проволочное заграждение, что русскому штыку солома. Лютов, не осмеливаясь пока сообщить услышанную «новость», охотно перешел на разговор о доставленной на оборонительный рубеж колючей проволоке.
— Да, это зловещее ежовское средство больше пригодно для внутреннего пользования — для защиты от доморощенных «врагов народа». А теперь перед нами иной враг… — с некоторым глубокомыслием высказался комбат, но тут же умолк, словно прикусил язык. Однако, чуя, что и молчать долго нельзя, вдруг выпалил ту самую «новость»: — Довоевались, говорю… Вчера в Москве объявлено осадное положение. Вот какая складывается обстановочка-то, сержант.
— Тыловая утка накрякала, что ли? — хладнокровно переспросил Донцов и с тем же безразличием отнесся к «секретной» новости: — Москва еще не вся Россия. Столицу-то, бог даст, оборонят. Вот здесь чем держаться будем?! Гудериан не конь на копытах — его проволокой не стреножишь… А он не нынче, так завтра сюда припожалует. Слышите? — наводчик кивнул в сторону, откуда доносилась орудийная канонада.
Раскатная гулкость ее поубавилась, зато усилились резкость и отчетливость орудийных выстрелов — хоть считай их. Приближение фронта было таким очевидным, что, казалось, вот-вот он сорвется и Плавску не миновать участи многих городов и сел, не устоявших перед вражьей силой. О неминучести такой судьбы районного городка говорило и то, что солдаты, нарывшие для себя окопов и траншей, совсем не думали сооружать проволочное заграждение — на это, видно, уже не оставалось ни сил, ни времени. Бобины колючей проволоки громоздились на берегу навальными кучами, как бы загодя отработанный хлам войны. Глазами обреченных бойцы следили за работой саперов на мосту. В густо-намазанных зеленой краской ящиках они сгружали с полуторки взрывчатку и растаскивали ее к бетонным опорам моста и на середину клепаных ферм. Закладывали заряды, оставляя лишь узкий проезд в ширину одной машины. С каждым часом густел поток отходящих частей в тыл. И Лютов, и Донцов точно определили, что это отходили не очередные окруженцы, а изрядно потрепанные подразделения и вышедшие из боев не раньше, чем вчера. Это было видно по свеже-кровавым повязкам легкораненых и по скорости движения колонн: чем ходче шаг, тем спокойнее душа — значит, отходят «по приказу». Окруженцы с такой скоростью в тыл не торопятся. Они чаще всего держатся линии фронта, хотя и лише других бедуют без сухарей и патронов. По опыту первых попавших на «переформировку», они знают, что после допросов особистами окруженец нередко оставался без винтовки, с которой вышел, без документов, без званий и чести. Потому-то они не торопились в тыл, а предпочитали снова идти в окопы. Этот «закон» самосохранения для окруженцев не предписывался ни маршалами, ни генералами, ни, тем более, присягой. Он предопределен самой войной, так злосчастно сложившейся не в пользу Красной Армии.
Колонны отступающих «по приказу», судя по всему, отходили к Туле, к более надежному рубежу обороны на пути к столице. И самый подходящий момент был Донцову и Лютову вклиниться в этот поток и как-то сохраниться для будущих боев. Их пушка, оставшаяся без тягача и снарядов, уже не удерживала при себе ни наводчика Донцова, ни тем более комбата Лютова. Однако, думая об одном и том же, — о возможном отходе, — ни один из них не попытался сказать об этом вслух. Оба угрюмо поглядывали на свою «сорокопятку»: которая, может, как никогда в прошлых боях и ситуациях, теперь оправдывала шутейно-печальное солдатское прозвище «Прощай, родина!»
— Отвоевалась, дорогуша! — морщась, выдавил из себя Донцов.
— Как-то мы ее, сержант, не так поставили, — с видимой заботой отозвался комбат. — Вроде мы по своим пулять собрались…
И Лютов посоветовал выбрать местечко поукромистее. Надежнее было бы поставить пушку ближе к постаменту, на котором остались стоять каменные сапоги вождя. Там и для маскировки сиренник погуще…
Донцов не согласился:
— Наоборот, в нашей ситуации, орудие удобнее держать ближе к берегу, где омуток поглуше…
Дело разговором и кончилось — пушка осталась стоять на прежнем месте, с нацеленным стволом на главную дорогу, по которой шло отступление.
С реки, с затишных омутов несло сырым напорным холодком, и Донцов с Лютовым, кутаясь в шинели и отворотясь от реки к полуденному солнцу за облаками, глядели на нагорную часть городка: то на церковь в каменной опоясной ограде, то на бывший княжеский дворец в серых мраморных колоннах, то на дремучие по годам и стати дубы и сосны, подпирающие гору. Под горой — базарная площадь со свороченными чугунными воротами, в центре которой под общим шатром лепились торговые ряды, бывшие купеческие лавки. Возле них, несмотря на приближающуюся канонаду, на устрашающие пролеты бомбовозов на Москву, проклиная войну, судьбу и Гитлера, гомозился местный народишко. Ни в кои годы, сразу до конца месяца, то есть за оставшиеся полторы недели октября отоваривались карточки на хлеб, на сахар. Селедка и лежалая солонина давались без карточек, прямо из бочек у порогов лавок.
Не догадываясь еще, что происходит у торговых рядов. Лютов ломал голову: почему эти люди никуда не бегут, не спасаются от приближающегося фронта, как он это видел в других местах на пути отступления? Теперь же безмолвная людская сумятица на базарной площади в его глазах походила на довоенное немое кино о революционном штурме Зимнего или грабеже купеческих лабазов и подвалов.
— Чего они хотят? — простецки, как бы не для себя, спросил комбат Донцова. — Немец у порога, а им хоть бы хны…
— Жить хотят! — с горячностью выпалил сержант. — Мы с вами ведь и деру можем дать, и «по приказу» отступить, или, наконец, пулю пустить себе в лобешник, а то и чужую слопать… А простому люду бежать некуда больше, тут у них — земля и жизнь. А от этого — не всем бежать, не всем умирать. Россию не бросишь — и так сказать!
— Наши большевистские вожди, я верю, гибели Отечества не допустят, — с привычной политруковской заученностью возразил лейтенант, но сам же, почуяв тщетность и шаткость своих слов, как бы для убедительности добавил: — Ради победы они не пощадят и самой России!