В годы войны братья — как, впрочем, и многие другие жители города — затерялись в сутолоке и неразберихе поражений, отступлений, эвакуации, оккупации.

Вновь появились они в здешних местах лишь в сорок пятом году после безоговорочной капитуляции гитлеровской Германии. В полуразрушенном городке, где еще не наладилась мирная жизнь, братья занялись коммерцией: на углу улиц Маршалковской и Святой Барбары открыли невзрачную лавчонку, именуемую склепом.

Торговое заведение братьев Пшебыльских было универсальным. За любые денежные знаки — злотые, рубли, марки, доллары и даже бог весть какими путями попавшие сюда тугрики — в склепе можно было купить банку сапожного крема, бутылку водки, кусок сала, кольцо краковской колбасы, соленые американские орешки, итальянские сигареты и, конечно, французский резиновый ширпотреб.

Была при склепе и полутемная задняя комнатка, где желающий мог съесть яичницу с ветчиной или порцию сосисок с капустой, выпить бутылку пильзеньского пива, потолковать с глазу на глаз с коллегой, а — если послала судьба — то и с коллежанкой.

Дела оборотистых братьев шли бойко. Но, как справедливо подметили философы, ничто не вечно под луной. Пасмурным декабрьским утром сорок седьмого года Казимира Пшебыльского нашли в ванной комнате висящим в петле, наскоро связанной из бельевой веревки. Водопроводная труба даже слегка прогнулась под тяжестью его бренного тела.

Из каких соображений младший Пшебыльский полез в петлю, толком установить не удалось. Лишь в доверительных беседах с друзьями Леон Пшебыльский туманно сетовал на то, что брата погубила ошибочная ориентация.

А дело заключалось в следующем. В первые послевоенные годы, когда в мире еще ничего не было прочного и стабильного, всю прибыль от универсальной торговли братья обращали в иностранную валюту: Леон скупал американские доллары, Казимир — советские рубли.

Советских денежных знаков в те годы за границей осело немало. Их вывезли из нашей страны и отступавшие гитлеровские вояки, и угнанные на фашистскую каторгу советские люди, и так называемые «перемещенные лица». Не одну пухлую, как люблинская колбасница, пачку сторублевок припрятал Казимир в хитроумном тайнике, оборудованном в старом курятнике. Расчет казался правильным: Советский Союз победил в войне, и, естественно, его валюта самая устойчивая.

Но как-то ночью Казимира Пшебыльского, слушавшего «Голос Америки», поразил удар, сродни апоплексическому. Из Вашингтона сообщили:

«Денежная реформа в Советском Союзе».

Прижимая руку к груди, чтобы раньше времени не разорвалось сердце, Казимир всю ночь, до мыльной пены загоняв «Телефункен», лихорадочно шарил по эфиру в поисках русской речи. Вена передавала музыку из оперетт, Марсель танцевал, из Мадрида тянулось богослужение, лондонский диктор жонглировал курсами акций, Гавана пела непонятно и страстно…

Только в шесть часов утра московское радио передало подробности реформы. Рубли, которые с таким вожделением копил Казимир, в один миг превратились в бумажную макулатуру: за рубежом Советской страны обмену на новые деньги они не подлежали. Нервы Пшебыльского-младшего не выдержали. Дрожащими руками он смастерил удавку и отправился в лучший мир, где валютные пертурбации уже не имели решительно никакого значения.

Роковая ошибка брата укрепила Леона Пшебыльского в убеждении, что в любых случаях жизни надо ориентироваться на Запад. С Востока можно ждать только бед!

А жизнь исподволь готовила ему новые каверзы. Вскоре пришлось распроститься со склепом: на том же углу Маршалковской и Святой Барбары открылся большой государственный магазин. Попробовал было Леон Пшебыльский устроиться в контору народной шахты, но там отказались от его услуг, — видно, не забыли еще и лакированный фаэтон, и котелок, и рыжеватую эспаньолку. Так в конце концов, испытав превратности судьбы, он стал буфетчиком на железнодорожной станции.

И допустил ошибку! Человеку с такой биографией следовало бы держаться в тени, забиться в нору, по-мышиному укромную, а не торчать, как прыщ на носу, у всех на виду. Может быть, тогда и не настиг бы его перст судьбы.

Станция была маленькая, третьеразрядная, захудалым был и буфет. Кроме Пшебыльского в нем работал официант Веслав, малый средних лет и среднего роста, с лицом несколько бледноватым и хмурым, без особых примет, как говорилось раньше. Был он здесь человеком новым, на работу в буфет его, как инвалида войны, прислал профсоюз. Пшебыльский не очень обрадовался такому помощнику, но спорить с начальством не считал возможным: не такая у него биография.

В буфете тихо и чинно, как в будний день в костеле. Лишь порой слышно — где-то далеко, верно в депо, сумрачно перекликаются громогласные паровозы да на подоконнике стонут в приливе нежных чувств жирные от безделья и дармовых харчей сизые зобастые голуби.

Пшебыльский озабоченно щелкает костяшками счетов и изредка невзначай из-под полуопущенных век поглядывает в дальний угол, где, прикрывшись газетой, сидит мужчина в неказистом костюмчике цвета воробьиного пира и лиловом, косо повязанном галстуке.

Но вот буфетчик поднял голову, навострил уши-локаторы: за одним столиком послышался слишком громкий разговор. Так и есть: Веслав опять напутал! Пассажир в брезентовом дождевике и соломенной шляпе, похожий на сельского кооператора, раздраженно выговаривал официанту:

— Зачем вы мне пиво принесли! Я что просил?

Веслав растерянно вертел в руках поднос:

— Что?

Нервный кооператор накалялся быстро.

— Оглохли, что ли? Лимонаду! Понятно? Ли-мо-на-ду!

Веслав бросился за стойку:

— Один момент!

У пана Пшебыльского было твердое частновладельческое правило: из буфета посетители должны уходить в хорошем настроении. Подойдя к нервному кооператору, он изобразил на морщинистой физиономии сочувственную глину:

— Прошу прощения, пан. Официант новый, только третий день работает. Да и туг на ухо. Контузия!

Любитель лимонада смутился: зря обидел пострадавшего на войне человека. Чтобы загладить оплошность, встретил Веслава, явившегося с бутылкой лимонада, по-дружески:

— Где вас так, приятель?

Веслав насторожился: неужели снова не угодил?

— Что?

— Контузили вас где?

— Под Варшавой, пан. Под Варшавой!

Стакан холодного лимонада подействовал ублаготворяюще на кооператора, и он сочувственно вздохнул:

— Крепко досталось и городу и людям.

Но Веслав не был расположен в служебное время распространяться на посторонние темы. Смахнув салфеткой — единственное, чему он твердо научился за первые дни работы, — несуществующие крошки с соседнего столика, ушел на кухню.

Но сам Пшебыльский был человеком общительным. Народ на вокзале живой, подвижной: один едет в Варшаву, другой — в Быдгощ; там одна новость, здесь — другая. Ни в какой газете не прочтешь того, что порой расскажет бывалый пассажир. Буфетчик, чтобы поддержать разговор, кивнул в сторону удалившегося официанта:

— Инвалид, а кормиться надо. Вот и взял.

— Правильно! — одобрил кооператор. — Так все поступать должны. Я сам воевал. Знаю, что за штука война.

— Надо, надо помогать, — вздохнул Пшебыльский и обронил вскользь: — Всем нам война жизнь покорежила.

По простоте душевной кооператор понял слова буфетчика в прямом их смысле и даже подумал: «Ишь какой заморенный. Один нос торчит. Верно, и его война хлобыстнула». Спросил, чтобы продолжить беседу:

— Гданьский не опаздывает?

— Вовремя, в пять двадцать.

Внезапно Пшебыльский нахмурился. Нижняя челюсть брезгливо отвисла, нос стал еще тоньше. И не мудрено. В окне он увидел прескверную картину: вокзальную площадь пересекал Адам Шипек. Ясное дело: прется в буфет.

Забыв о кооператоре, Пшебыльский поплелся за стойку с выражением человека, садящегося в зубоврачебное кресло: каждая встреча с Адамом Шипеком стоила ему добрый год жизни.

Пшебыльский не ошибся. Дверь взвизгнула, широко распахнулась (видно, ногой ее пихнули) и впустила в буфет высокого, худого старика. Неуверенно передвигаясь на длинных, расшатанных в коленях ногах, он направился прямым курсом к буфетной стойке, подобно тому, как шлюпка в бурном море идет на маяк.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: