— Теперь-то хорошо. А если бы не пришли русские, мы бы никогда больше не увиделись. Мы так ждали Красную Армию! Впервые за три года я вышла в город. Как сыновей, целовала советских солдат. Они все шли, шли. С ними вернулся Станислав.

Ян встал, прошелся по комнате. Старый почерневший паркет поскрипывает под ногами. Раньше паркет не скрипел. Или, быть может, он так отяжелел за минувшие годы? Сказал в раздумье:

— Да, их слишком много.

— Кого много?

— Русских солдат, которые пришли в Польшу.

— Это счастье. Они спасли нас.

Ян с улыбкой посмотрел на мать:

— У тебя доброе сердце.

Ядвига проговорила горячо:

— К русским у меня доброе сердце. Если бы ты все знал! Мы так много страдали, так много пережили и научились узнавать врагов и ценить друзей!

Ян не знал, что и думать. Как все переменилось! Даже мать. Разве раньше можно было услышать от нее такие речи?

— Раньше ты говорила иначе.

— Ах, Янек! Но ведь то было до войны. Война показала нам, кто друг и кто враг.

Вернулся с работы Феликс. Увидев жену и сына, улыбнулся:

— Никак не наговоритесь? Сразу видно — любимец приехал.

— Мама настоящей большевичкой стала, — пошутил Ян.

О таких вещах старый горняк не мог говорить шутя. Сказал значительно:

— Теперь все честные поляки такими стали.

— Я понимаю ваши чувства… — начал было Ян, но отец перебил:

— Не в чувствах дело. Своими глазами видели мы, как горели польские села и города, рушились костелы, лилась польская кровь. Ты не знаешь, а ведь на нашей шахте гитлеровцы расстреляли каждого третьего рабочего. Третьего! Понимаешь? Советская Армия спасла нас, спасла Польшу.

Ян Дембовский хорошо знал: такие речи называются пропагандой. Красной пропагандой. Отец по несознательности, по простоте своей повторяет чужие слова. Слова русских. Все же проговорил мягко, чтобы не волновать отца:

— Мне кажется, что ты преувеличиваешь, отец. Уверен, что Англия и Америка помогли бы нам.

Старик побагровел:

— Черта с два! Помогли бы снова надеть ярмо. Нет, с Востока пришло спасение. Это точно, как то, что я — Феликс Дембовский.

Яну не хотелось спорить. Отец волнуется, нервничает мать. Да ну ее к лешему, политику. Заговорил примирительно:

— Я ехал домой с твердым решением: не заниматься политикой. Хватит. Сыт по горло. У меня одна мечта: быть просто человеком. Обыкновенным человеком. Забыть, что есть на свете коммунисты и империалисты, революции и контрреволюции, кровь и вражда, классы и партии. Мне хочется тишины и покоя. Только тишины и покоя!

Но Феликс покачал головой. Он любил во всем ясность и имел обыкновение до конца высказывать свои мысли.

— Мудрено в наши дни жить, зажмурив глаза и законопатив паклей уши. Мудрено! Разве только звезды небесные могут быть равнодушны к тому, что происходит на нашей грешной земле. Нет, сынок, ты солдат и должен знать, что во время боя нет нейтральной полосы. Так-то!

Странными и непостижимыми были такие слова в устах отца. Раньше, до войны, отец не занимался политикой, не ходил на собрания, не читал газет. Если выдавался свободный вечерок, то предпочитал перекинуться в картишки или со своим другом Адамом Шипеком отправлялся в ближайшую кавярню, чтобы посидеть над доброй кружкой пива. А теперь… Как все переменилось! Не в силах разгадать причины таких перемен, Ян проговорил с усмешкой:

— Я вижу, майор Курбатов был хорошим пропагандистом.

Отец еще больше насупился:

— Он был хорошим человеком. Советским человеком! Я гордился бы таким сыном. Он отдал жизнь за новую Польшу.

Вернулась с работы Ванда. Услышав слова отца, Ванда сразу же догадалась, о ком идет речь, и, по своему обыкновению, вмешалась в разговор:

— Иду на пари, что папа о майоре Курбатове рассказывает. Угадала? Знаешь, Янек, наш папуля просто влюблен был в русского майора.

Но старик не обратил внимания на шутку дочери. Разговор с сыном был слишком серьезным.

— Меня чаша минула, а вот ты, Янек, поговори с Элеонорой. Она тебе расскажет о Дахау. Слышал ли ты за границей такие слова: Дахау, Майданек, Освенцим? — Не дожидаясь ответа, продолжал: — Не вредно было бы повторять их там каждый день, чтобы те, у кого короткая память, не забывали, что такое фашизм. Нет, Янек. Теперь каждый поляк знает, что русские — друзья. На нашей шахте советские горняки на днях будут показывать новые методы труда. С каким интересом ждут их шахтеры! Так ждут только друзей. Настоящих друзей! Пойдем на шахту — сам увидишь.

…И так каждый день! Где же правда? На чьей стороне правда?

Там, за границей, он верил в ежедневную мелкопетитную сыпь газет, в баритонный пафос радиопередач «Свободной Европы», в исповедальный скулеж очевидцев, бежавших из Польши.

А здесь… Здесь искреннее — в этом он не мог сомневаться — слово отца, слезы матери!

Кто же прав?

2. Зеленые глаза

Бывая наедине с Яном, Элеонора испытывала странное чувство неловкости. Словно осталось оно с тех неправдоподобно-далеких дней обручения. Смущали ее и пристальные взгляды жениха. Боялась: заметит, как она постарела, как подурнела и огрубела за годы разлуки!

А Ян, вглядываясь в лицо Элеоноры, все больше находил в нем старых черточек, таких милых и памятных по дням юности. Позади, за плечами, ухабистая дорога жизни. Все было. Друзья, привязанности, мимолетная солдатская любовь. Оставшаяся на родине невеста с годами уходила в прошлое, становилась призрачной и туманной, тускнела, как тускнеет, выгорая на солнце, любительская фотография.

Но теперь, глядя на Элеонору, он думал, что по-настоящему все минувшие годы любил только ее, только о ней мечтал. На чужбине, по извечному солдатскому обычаю, хранил маленькую фотографию Элеоноры, на которой она была снята в белом платье, с цветами в руках, как фотографируют невест во всем мире. Порой Ян забывал о фотографии, по многу месяцев не вынимал ее из бокового кармана, и сохранилась-то она по чистой случайности. Теперь же он думал: в этом есть знак судьбы. Значит, подсознательно надеялся — Элеонора ждет его, верил, что они снова будут вместе.

Когда он окончательно решил вернуться в Польшу и сообщил об этом родным, то в конце письма написал неопределенное: «Как Элеонора?» Ответ пришел быстрый и короткий: «Ждет!»

В ту ночь он до утра бродил по Лондону. Каменные улицы, тронутые изморосью тумана, были пустынны: город засыпал рано.

Почему его так разволновало короткое слово — «ждет»? Он мало думал об Элеоноре и совсем не рассчитывал, что она может прождать его столько лет. Значит, любит. В мире, где было столько потерь, крови и измен, такая верность имела не последнюю цену. В кислом сумраке чужих ночных улиц перед ним вставала худенькая застенчивая девушка, почти девочка, с влюбленными преданными глазами.

Было радостно, несмотря ни на что, вопреки всему: ждет!

Однажды Элеонора, покраснев, неожиданно спросила:

— Ты помнил там обо мне?

Что он мог ей ответить? Правду? Знал ли он сам правду? Обняв Элеонору, почувствовав под рукой тепло ее плеча, сказал неправду, в которую теперь верил с облегчением:

— Когда я думал о Польше, я видел твои глаза, мне чудился твой голос. — Помолчав, попросил: — Я так давно не слышал твоих песен. Спой что-нибудь!

Элеонора смутилась еще больше: оказывается, Ян не забыл, что она когда-то пела. Значит, правда, что он думал о ней, вспоминал ее.

— Право, не знаю. За годы фашизма мы забыли все песни. Забыли свои имена, простые польские слова. Все забыли.

— Так плохо было?

Элеонора подняла глаза на Яна:

— Посмотри на мои волосы, лицо, руки. Ты думаешь, годы сделали их такими? Дахау! И каждый день ожидания смерти. Потом американский лагерь…

Что он мог ей ответить! Верно, так и было, как говорит Элеонора. Как страшно думать, что его любовь жила за колючей проволокой, лежала на грязных вшивых нарах, ходила с номером на спине. Овчарки провожали ее злобным рычанием, на нее смотрела смерть черными зрачками автоматов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: