— Друзей? Давно ли рюсся-большевик стал другом финна?
Это я так сказал. Не мог я вытерпеть. Надо было кому-то так сказать, иначе чорт знает, до чего можно было докатиться. Я не знаю, правильно ли я поступил, что так сказал, но должен был кто-то это сказать в конце концов, или к чорту пошло все, чему учили людей в Суоми два десятка лет. Может быть, не мне, а кому-нибудь другому следовало это сказать, но не сказать нельзя было никак, и вот я сказал.
А мне сразу же ответили:
— Ты старый идиот. Только такая дружба и дала бы покой твоей Суоми. Если бы не торчал так заметно из-за спины у наших правителей зажатый в кулак нож против России, то жил бы ты в мире уже двадцать семь лет. Не было бы зимней войны сорокового года и не было бы этой проклятой бойни. И шла бы наша граница на юге по-прежнему по Rajajoki,[23] потому что Россия умеет жить в мире с любым соседом, если только он сам от всего сердца этого желает.
Так мне сказали, и я промолчал в ответ, потому что я — это был я, перкеле… Чего от меня еще ждать? Не я создавал то, что было вокруг.
А они продолжали беседовать:
— Да, дорого обошелся нам этот торчавший за спиной нож. А за чьей спиной он торчал?
— А вот это нужно выяснить и взыскать с того за нашу кровь и слезы.
— Хо-хо! Чего захотел! Взыскать! Будь доволен тем, что сам уцелел.
— Все можно сделать в дружбе с Россией. Ворочать можно горы вместе с ней.
— Да. Кончилась война для Суоми, наконец. Кончилась. И как бы тяжело ни достался мир, а для народа он все-таки радость. Но что будет теперь с нами?
— Ничего страшного. Только бы не нарушался мир с Россией. Она поможет нам.
Но тут я опять вставил свое слово:
— Стыдно принимать помощь от злейшего врага Суоми, от рюсси.
Я опять сказал то, что должно было быть сказано. Как же не сказать этого, бог ты мой! Где же мы тогда, и кто мы?
Но мне опять ответили: «Дурак».
Я повернулся на спину, вытянул свои ноги так, что они свесились над краем нар, и закрыл глаза, как человек, имеющий полное право отдохнуть после выполненных хороших дел.
И я сказал:
— Сами вы дураки. Совсем спятили все от страха перед рюссей.
А они продолжали твердить свое: «Россия, Россия». Бог с ними.
Я не знаю, что могло так быстро испортить людей, которые двадцать семь лет понимали все совсем по-иному. А теперь они говорили такие вещи, каких мне раньше ни от кого не приходилось слышать, разве только от своего глупого Вилхо.
Так мы беседовали в ту первую ночь мира. Тощие лица смотрели с двухэтажных нар на одну-единственную бледную лампочку, свисающую с потолка. Каждый говорил вслух то, что думал, но никто не улыбался.
И с тех пор уже не было таким беседам конца. С тех пор каждую новость, доходившую до нас, мы глотали с такой же жадностью, как свой водянистый суп. Некоторых из нас навещали жены или сестры. Они рассказывали, что делается на свете.
Немцы все еще сидели в нашей стране, не желая уходить, хотя им делать уже больше было нечего. Они уже сделали свое дело, заставив нас пройти сквозь все, что только может вынести человек. Чего им надо было еще? Говорили, что они под конец прямо-таки захватили наш север и что там началась настоящая война между нашими войсками и немецкими. И те, кто говорил это, не выглядели огорченными таким поворотом дел. Скорее даже наоборот. Вот как кончаются дела между союзниками, где один захотел быть хозяином другого.
В Хельсинки приехала русская комиссия, чтобы проследить, как мы выполняем условия перемирия.
Услыхали мы также о том, что все русские скоро будут отправлены к себе на родину, а наши вернутся из России. Вот это было хорошо. У меня сердце заколотилось от радости, когда я узнал об этом. Значит, и Вилхо тоже скоро будет дома. Как же иначе? Вернется и он, раз вернутся другие. Единственный мой брат, глупый Вилхо…
Пришел октябрь с холодными дождями и ветром, а мы все еще тянули свою лямку. Мы слыхали, что из тюрем уже были выпущены наши политические заключенные и что эшелоны с русскими уже потянулись к Виипури.
Все это было так. Мы сами видали их иногда издали. А когда однажды нам пришлось грузить в вагоны дрова на разъезде Хонканиеми, мы увидели их совсем близко. Их эшелон остановился, ожидая встречного поезда, и они вылезли из вагонов, потому что день выдался сухой и теплый.
24
Да, это был хороший осенний день. Они шутили и смеялись, подставляя осеннему солнцу свои загорелые лица. Еще бы им было не шутить и не смеяться. Они ехали домой, к себе в Россию, которая победила всех, кто хотел ее раздавить. Они приедут и узнают, почему она победила. Может быть, они и сейчас это знают. Ведь оттого, что они поголодали два-три года в наших лагерях, они не перестали быть русскими. Есть же на свете люди, которые знают такое, чего другим никогда не узнать…
В эшелоне находились семьи с женщинами и детьми. Три года просидели они безвыходно в лагере. Так мы хозяйничали на земле, которую захватили. Ни одного русского не оставляли на свободе, даже стариков, женщин и детей.
И вот теперь они шутили и смеялись, толпясь у вагонов. Мальчики и девочки перебегали с места на место, ко всем приглядываясь, потому что дети всегда дети. В одной части эшелона мужчин было больше. Некоторые из них сидели задумавшись, некоторые пели вполголоса свои песни, а некоторые закусывали, повернув лица к солнцу. Одни из них ели хлеб с маслом, другие просто грызли няккилейпя и запивали чем-то из котелков и фляжек. Не нам было разбираться, кто из них и как попался. Но это были русские и, значит, хорошего у нас видели мало.
Нас они заметили сразу, как только вылезли из вагонов, но сначала только косились в нашу сторону, не говоря нам ни слова. Ведь мы были их врагами. Мы дрались с ними на фронте и потом морили их голодом в наших лагерях. Как же должны были они смотреть на нас?
И мы тоже косились на них не очень приветливо. Когда у человека желудок от пустоты дрожит и сжимается, ему не очень-то весело видеть куски хлеба и масла, исчезающие в чужом рту.
Мы стояли, заслоненные от русских своими конвойными, и ждали, когда уйдет их поезд, потому что он мешал нам носить бревна через линию железной дороги к пустым платформам на запасном пути.
У русских тоже конвойными были наши финские сержанты и солдаты, но они не особенно караулили их. Они просто отошли в сторонку и закурили, так что никто не мешал нам коситься друг на друга.
Но вот один русский, невысокий и коренастый, в новой финской шинели, доел свой хлеб с маслом. Он доел хлеб, смахнул крошки с колен и приподнялся с узелком в руках, а потом потянулся слегка и крикнул вдруг по-фински веселым, сытым голосом самому переднему из нас — Отто Укконену:
— Miks niin surullinen olet?[24]
Тот помолчал немного, шевеля мускулами на худых щеках, и потом проворчал:
— Nӓet itse.[25]
Русский вгляделся в него повнимательнее и еще раз спросил:
— Oletko nӓlkӓ vai mitӓ?[26]
Но Укконен не ответил, продолжая сжимать и разжимать свои худые челюсти.
Разговорчивый русский развязал вдруг свой узелок, вынул половинку круглого хлеба и пошел к нам ближе. И он уже хотел протянуть Укконену этот хлеб, когда наш конвойный сержант с автоматом в руках загородил ему дорогу и сказал:
— Ei saa![27]
Тогда вперед выступили еще двое русских, и один из них крикнул:
— Hei, Suomen pojat! Miksi olette vangittu?[28]
И кто-то проворчал ему в ответ из нашей кучи:
— Aivan turha kysymys.[29]
Все новые и новые русские стали подходить к нам, услышав эти слова, а наши конвойные бросили курить и загородили им дорогу. Даже vӓnrikki[30] поспешил к ним на помощь. Широкоплечий и приземистый, он стал перед нами.