И Вилхо рассмеялся, когда кончил свой рассказ. И Эльза моя тоже рассмеялась. Даже дети запищали на другом конце стола. Только я не видел в этом ничего смешного и не мог понять, к чему был рассказан весь этот анекдот. Если он этим хотел пустить какую-нибудь насмешку по моему адресу, то он мог бы для этого не приходить в мой дом и не садиться за мой стол.

Но я не сказал ему этого и продолжал как ни в чем не бывало класть своим ножом на картошку масло и отправлять ее в рот одну за другой до тех пор, пока не опустела чашка. А потом и я взялся за кофе с молоком, налитый мне. Эльзой в маленькую белую чашку. Брату она тоже добавила из молочника и кофейника и придвинула к нему поближе сахарницу.

Стол вовсе не выглядел так плохо, чтобы обижать из-за него хозяина и хозяйку. И бумажная клеенка на нем была новая с красивым голубым рисунком, и пищи на нем было достаточно, чтобы гость не ушел домой голодным. Непонятно, что ему еще было нужно?

Должно быть, он и сам понял, что рассказал не то, что следовало, и решил немного поправиться. И вот он заговорил так:

— Наверно, это был какой-нибудь muonamies,[9] вроде тебя, у которого вечно пустой карман.

Но я и на это ничего ему не ответил, продолжая пить кофе. Что он хотел этим сказать? Ну, допустим, что это был muonamies. Так что же из этого? Конечно, в кармане у такого не жирно. А дальше что?

Я пил кофе и молчал. А Вилхо уже забыл обо мне и снова начал шутить с детишками. Видно было, что он большой любитель детей. Он скорчил им рожу, кивнул на тарелку, где почти не осталось масла, и сказал, как будто с испугом:

— Ӓiti, hoi!
Missӓ voi?
— Kissa sӧi.
— Missӓ kissa?
— Aitan alla.
— Missӓ aitta?..[10]

И пошел плести знакомую всем школьникам историю о том, что амбар сожгло огнем, огонь погасило водой, воду выпил бык, быка убил топор, который воткнут в пень, а пень подточили жучки, которых склевали птицы, улетевшие потом за семьдесят семь озер и морей. И при этом он продолжал корчить им рожи. Но как бы он их ни корчил, лицо его все-таки оставалось приятным. И дети мои визжали и заливались смехом вовсе не от страха.

Мне тоже всегда становилось немного веселее, когда я слышал их смех, и на этот раз я ласково посмотрел на молодого веселого брата. За что мне было на него сердиться? На глупость не сердятся. А сказанное им только что о человеке, работающем за одни харчи, было, пожалуй, сущей правдой. Откуда же такому взять сто марок на такие пустяки, как полет по воздуху? Не хватало еще, чтобы на это выбрасывать деньги.

И удивляться тут нечего тому, что он стерпел. Скорее даже похвалить его надо за это. Как он там рассказывал? «Если крикнешь, то заплатишь…» А он вот взял да и не крикнул. Что ты с него спросишь? Взял да и не крикнул. Крепкий, значит, оказался. Его крутили, мотали, а он смолчал. Вот это парень! И только один раз чуть-чуть не крикнул. Только один раз — это когда его старуха выпала. Ха-ха! Ну и чудак же этот Вилхо! Расскажет тоже…

И я рассмеялся, отодвигая от себя пустую чашку.

А Вилхо удивился и спросил, улыбаясь:

— Ты что?

А я ответил:

— Только один раз чуть не крикнул… когда старуха выпала…

И я снова засмеялся. А он посмотрел на меня секунду с удивлением и потом чуть не повалился со скамейки — такой его разобрал смех. И смеялся он долго, а потом сказал сквозь смех:

— Недаром у нас предупреждают: «Не рассказывай финну анекдот в пятницу, иначе поймет он его только в воскресенье и очень некстати засмеется в церкви во время обедни». Медленно же до тебя доходит…

Я ведь сначала подумал, что он тоже смеется, вспоминая анекдот. А он, оказывается, уже надо мной смеялся. И чтобы сократить его веселье, я сказал:

— Смешного тут мало, когда у человека пусто в кармане. Над бедностью нечего смеяться.

Тогда он сразу стал серьезным. Он всегда может очень быстро переходить от ребячества к серьезности, если только захочет. И вот он вскинул на меня большие красивые глаза и сказал:

— Наоборот, еще больше надо смеяться над таким беззастенчивым произволом, как у нас в деревне.

Я спросил:

— Каким беззастенчивым произволом?

Он откинулся спиной к стене, подумал немного и заговорил нехотя:

— Тебе бы лучше это знать. На своей шкуре кое-что испытываешь. Ну, скажи, разве нормально это: ты проработал на чужой земле двадцать семь лет и двадцать семь лет мечтаешь о земле, а до сих пор не имеешь ничего, кроме этого камня, на котором живешь, да и тот не твой. А сколько таких в нашей прекрасной Суоми! Но ты еще сравнительно крепко стоишь на ногах. Ты уже теперь mӓkitupalainen, хотя и без земли. Ты все-таки идешь вперед, растешь благодаря своему лошадиному здоровью и силе. А что видит впереди, например, ruokale?[11] Никакого просвета. И еще хорошо, если бы он был уверен, что пища и место будут ему обеспечены до конца жизни. Но ведь он не уверен в этом. Если хозяин попросит его убраться, то никакой закон его не защитит. И тебя не защитит, если твой достопочтенный херра Куркимяки вздумает тебя завтра уволить. Ничего постоянного, прочного не установлено у нас в защиту прав сельского рабочего. Судьба его целиком в руках хозяина. А у них свои законы у каждого. Один устанавливает своему работнику пять марок в день, другой — семь, третий — десять. Один сдает клочок своей земли работнику в аренду на пятый год его службы, другой — на десятый, а третий совсем не сдает. Даже palkkatyӧlӓinen[12] в сельской местности не имеет твердой ставки. Ее устанавливает хозяин по своему усмотрению. Вот мне, например, хозяин платит восемь марок в час, а Петтунену — двенадцать, хотя мы выполняем одинаковую работу, и я иногда даже более ответственную. Но он хозяин. Он так захотел. Кто ему укажет? Указать ему можно только на каком-нибудь крупном предприятии. Вот на лесопилке Вяйне Ахонена, например, не очень-то обидишь рабочего. Эти сумели себя крепко поставить. А мы — как былинки на ветру. У нас много твердят о свободе каждого человека, даже самого последнего батрака. И сам он считает себя свободным, слыша, как все это твердят, а того не видит, что связан кругом по рукам и ногам, что пригнули его к земле, наступили ему на шею ногой да еще требуют, чтобы тянул он воз величиной с твой бугор. Живем мы в Европе и называем себя культурными людьми, а ни в одной европейской стране нет такой беспросветной кабалы для безземельного сельского рабочего, как у нас. Ни в одной стране. Я уже не говорю о России…

Тут я чуть не задохнулся от удивления. Вилхо это или не Вилхо сидит передо мной? Ну хорошо, пусть он поворчал немного на наши порядки. Многие на них ворчат. Но приплести сюда вдруг Россию и поставить ее на первое место…

«Я уж не говорю о России…» Видали? Откуда ему в голову могли прийти такие мысли? Вот что значит оторваться от хороших, степенных людей и якшаться со всяким сбродом с лесопилки Ахонена. Забили там его глупую голову разной ерундой, и теперь не выбьешь ее оттуда ничем.

«Он уж не говорит о России…» Вы только подумайте! Что может знать о России этот глупый пустозвон? Разве не видит он, что от нее все беды пошли по земле! Разве не чувствует он, как эта страна вплотную приткнулась к нам с юга и востока и что сама близость ее к нам вызывает страх и тревогу у каждого.

Разве не кажется ему, что она как будто с недобрыми мыслями притаилась у нас под боком и что от ее дыхания и зима кажется суровей и лето похоже на осень. Неужели не читает он обо всем этом в книгах и журналах и не слышит в церкви от пастора? Или он считает себя умнее других?

Я уже собирался дать ему хороший ответ на такие слова, но в это время в дверях появилась Хильда Куркимяки. Это был очень редкий случай, чтобы дочь господина Куркимяки удостоила своим посещением наш дом.

вернуться

9

Батрак, работающий за харчи, иногда с ничтожным дополнением денежной оплаты.

вернуться

10

— Мама, ой!
Где масло?
— Кошка съела.
— Где кошка?
— Под амбаром.
— Где амбар?..
вернуться

11

Человек, работающий только за пищу. Обычно это престарелые мужчина или женщина или инвалиды.

вернуться

12

Рабочий, получающий только денежную плату.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: