— Нет, товарищ полковник. Как-никак были на свадьбе. Сама невеста накормила. На три дня, не меньше.

— Тогда поезжай отдыхать.

Едва машина сделала разворот, к Горину подошли два офицера.

— Разрешите, товарищ полковник? По личному вопросу.

— Сразу двое и в такой поздний час?

— Один. Наш товарищ…

— Если он не трус, о личном должен просить сам.

— Сейчас он будет здесь.

Офицеры скрылись, за деревьями и минуты через две из-за них показался Светланов. Его походка, весь вид подсказали полковнику, что произошло что-то тяжелое, значит, и разговор будет, видно, долгий. Не дожидаясь приветствия, Горин, скрывая плохое предчувствие, предложил:

— Давайте поищем, где можно сесть и видеть друг друга.

Они вошли во двор, уселись на скамейку под фонарем. Лицо Светланова было измученно-хмурым. Офицер чувствовал это и пытался хоть немного изменить его выражение. Но попытки приводили лишь к гримасам, он чувствовал это, и ему становилось еще более совестно и тошно. Смотреть на Светланова Горину было неприятно, слушать его мрачную исповедь — тоже, тем более что она могла касаться дочери. Но отказать офицеру в разговоре он не мог.

— Говорите, слушаю вас.

— Я… — трудно, словно из последних сил удерживая огромную тяжесть, проговорил Светланов, — …сегодня я совершил низость.

Горин не сдержал возникший в душе гнев и резко проговорил:

— Именно?

— За то… За то, что у меня случилось во взводе, полковник Аркадьев пообещал не выпускать меня с гауптвахты. Пока я не научусь уважать полк. И я опять решил уйти из армии. Но без Гали… не мог. Для храбрости выпил, сделал предложение. Потом… вот здесь она назвала меня подлецом. Вам неприятно меня слушать?

— Я тоже человек, для которого существуют пределы терпения.

— Разнос так меня потряс, что я не подумал, к чему может привести выпивка.

— Вы даже не понимаете, чем вы меня оскорбили. Вместе с Галей.

Горин поморщился, потер ладонью лоб, глубоко задумался, будто забыл о собеседнике. «А если расскажу все? — подумал Светланов в страхе. — Я просто покажусь ему паршивцем, с которым не то что жить, сидеть рядом противно!»

Светланов поднялся, блуждающим взглядом окинул звездную глубину и сдавленным голосом попросил:

— Разрешите идти? Виноват во всем я, и мое место не здесь.

Слова офицера заставили Горина очнуться. Он взял его за руку и не слишком вежливо усадил снова на скамейку. Понимал, что надо смягчиться, и не мог. Не выпуская руки офицера из своей и крепко сжимая ее, будто стремясь за боль причинить боль, Горин недвижно сидел до тех пор, пока не отлегло от сердца.

— Самая большая глупость, старший лейтенант, — наконец заговорил Горин, — от одной низости спускаться к другой. Я раньше считал и, раз понимаете свою вину, считаю и сейчас, что из вас еще может получиться человек. Поэтому расскажите о себе все. С первого шага до последнего. Хочу знать вас лучше.

Из нетвердых, взволнованных слов Светланова следовало, что раннее детство его совпало с годами, когда все еще звенело победно закончившейся войной. В ребячьих играх громился противник, штурмом брались города. Так родилась любовь к военной службе. В десять лет уже был в суворовском училище. Первые два года прошли по-детски увлеченно. Потом зачастило озорство, безобидное сначала, идущее от желания казаться бесстрашными, как фронтовики-разведчики. Но после драки со старшеклассниками соседней школы, за которую многие были наказаны, а воспитатель не защитил их, класс обозлился, замкнулся бурсацкой круговой порукой и выкинул такую каверзу, что воспитателю, в сущности доброму и хорошему, как сознался сейчас Светланов, пришлось уйти из училища.

Неумное упрямство, подумал Горин, слушая Вадима, видимо, так впилось ему в душу, что его не смогли вытравить и в военном училище. К тому же у Светланова, как последний молочный зуб, прорезалась и еще одна недобрая черта — дутая высокомерность: в суворовском, мол, нас учили не лаптем щи хлебать. В общем, возомнил себя блестящим офицером. И когда пришел в полк, это помешало ему сблизиться с товарищами, подчиненными, а военная служба с ее частыми караулами и хозяйственными работами стала казаться нудной. Пошли срывы, за ними замечания, временами резкие. Он, конечно, взвинчивался, дерзил, а когда раскаивался, видимо, не находился тот человек, который бы узнал и понял, как Знобин, чем он живет, к чему стремится, почему оступился, или даже что-то бы простил ему, чтобы молодой офицер поверил в добро, постарался увидеть трудную красоту армейской службы.

Слушая молодого офицера, Горин в уме отмечал, где в своих бедах виновен старший лейтенант, где другие. Чтобы убедить человека, считал он, нужно сначала понять его, только потом придут нужные слова и решения. Понять Светланова прежним его начальникам и Аркадьеву не хватало терпения. За его проступками следовали замечания, предупреждения или кое-что пожестче. И он сам ожесточился.

Вскоре в рассказе Светланова Горин услышал другой мотив — работа взводным надоела, особенно сейчас, когда кое-кто из товарищей уже командует ротой, готовится в академию, будет учиться, умнеть, потом получит такую должность, в которой будет широта и что-то действительно интересное и перспективное. Откуда эта жажда успехов? Не оттого ли острое желание подниматься вверх, что некоторые к месту и не к месту пользуются старым изречением, которым полководцы прошлого заставляли подчиненных тянуться, выслуживаться, завоевывать им победы и славу: плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. А быть может, он завидует нам, фронтовикам, которые в двадцать один — двадцать три командовали батальонами и полками, а в его годы — даже дивизиями? И почему за весь свой рассказ Светланов почти ничего не сказал о том, какую радость доставляли ему подчиненные, которых он делал опытными солдатами, без чего работа любого командира не может быть действительно интересной?

Светланов умолк. Настала очередь говорить старшему. Горин подождал, пока подберутся нужные слова и, оглядев офицера, будто прикидывая, как возможно глубже войти к нему в душу, заговорил с усталой медлительностью:

— Я внимательно выслушал вас, — начал Горин, сорвав у ножки скамейки былинку. — В том, что вы такой неустоявшийся, измятый, виноваты вы сами, и отчасти мы, старшие. Вам двадцать семь. Пора, давно пора научиться различать в жизни хорошее и дурное, выбрать свой курс. Ленин в семнадцать лет знал, чем будет жить всю жизнь. Гусар Лермонтов был моложе вас, когда стал гордостью всей России. А Тухачевский, царский офицер, дворянин, во всей сумятице революции сумел разглядеть главное — обновление России и отдал ему всю силу ума и таланта. И тоже в ваши годы. Вы же все еще мечетесь, кипите от маленьких несправедливостей.

Скажите мне, — поддаваясь чувству обиды, резче заговорил Горин, — вы хоть раз бросились в настоящий бой против плохого, в защиту правды, справедливости? В такой бой, исход которого, возможно, заставил бы спросить себя: быть или не быть?

— Не приходилось.

— Но возмущались?

— Было.

— Как?

— С товарищами.

— А на собрании, у всех на виду?

— Нет.

— Выходит, только шумели, изливали гнев у себя в закоулке, то есть по-мещански. Не подразумевали в себе такое? Бывают храбрыми и мещане, на минуту, час, а командир обдуманно-смелым должен быть всегда, только тогда он чего-то стоит!

Горин взглянул на Вадима. Шея и спина того вытянулись, будто он собирался сорваться и убежать. Но руки, ухватившие край скамейки, крепко держали его на месте, значит, можно добавить еще, и Горин продолжал:

— В вашем рассказе я услышал много жалоб на то, что вас слишком долго держат на взводе. И все же, узнав сейчас вас лучше, убедился: роту вам давать еще рано. Вы не владеете своим характером, делаете глупости. Сейчас они в какой-то мере поправимы. А на войне? Глупость — это ваша гибель и гибель многих ваших подчиненных. Такие командиры, как вы, особенно опасны в неудаче. В сорок первом именно похожие на вас чаще всего впадали в истерику и пропадали. На войне несчастий и бед больше, чем в мирное время. Надо заранее научиться переносить их. Вы этому учитесь плохо. А пора бы…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: