Женщина подала телеграмму. В ней было всего два слова: «Мама, спаси». Горин не решился вернуть ее женщине, боясь, что она воспримет этот жест как отказ помочь в горе. Но что сказать? Не могу? Нельзя? Вряд ли поймет. Для нее солдат Губанов — сын, Лера, единственный и хороший, который не мог поступить дурно. А если что он и сделал нехорошего, то совершенно случайно. Или потому, что кто-то не смог его понять. «Нет, ваш Лера совсем не такой хороший, как вы думаете, и он был плохим уже тогда, когда вы провожали его в армию», — просились в ответ на молчаливый упрек страдающей женщины только эти слова о солдате Губанове, проступок которого мучит сейчас многих офицеров батальона, где он служит, и ему, командиру дивизии, добавил неприятностей. И будь перед Гориным мужчина, он сказал бы о его сыне очень резкие слова. Для женщины подобрал другие.
— Ваш сын, Ксения Игнатьевна, самовольно ушел из части. И если бы не товарищи…
— Что?
— Могла быть большая беда. По чистой случайности он не задавил школьника.
Ксения Игнатьевна вспомнила телеграмму, и каждое слово ее, еще яснее показалось ей, кричало о немедленной помощи. Если бы ему не грозил суд, разве он написал бы так? Чтобы не расплакаться, Ксения Игнатьевна прикусила губы, но пронзившая ее боль рвалась из нее, и ей пришлось закрыть глаза платком. Долго женщина не могла собраться с силами, чтобы спросить: что с ним, с ее сыном, теперь будет? Когда же собралась, она уже была уверена, что ее мальчика будут судить, и она начала защищать его.
— Поверьте, в душе Лерик добрый. Он может быть добрым. Из-за какой-то веской причины он решился уйти из части.
— Хотел бы верить вам, Ксения Игнатьевна. Но три недели назад я говорил с ним, предупредил, что с ним будет, если он не изменится к лучшему: самовольные отлучки за ним водились и раньше. Еще хуже он был до армии, — добавил Горин, — кажется, катался на чужих машинах и чуть не попал под суд.
Ксения Игнатьевна побледнела. Полковник не поверил ей, значит, судьба ее мальчика предрешена. Но ведь в нем есть и доброе. Это поняли тогда, до призыва, следователь и военком. Почему же здесь не хотят увидеть в нем хорошее и помочь ему избавиться от дурного? И она упрекнула в этом Горина.
— Солдат, Ксения Игнатьевна, не может быть наполовину хорошим, наполовину плохим. Вы это знаете, служили на фронте врачом. Трудно признаться, но пока десяток командиров и политработников не смогли исправить вашего сына. Остается…
— Судить?!
От резкого надрывного крика Горин смутился и не смог сразу ответить, что ее сын, по сути дела, переступил ту грань, когда трудно ограничиться простым взысканием. Для некоторых продолжение службы в дисциплинарном батальоне, в более строгих условиях, бывает единственным надежным средством избавиться от запущенных болезней. Есть и еще одна причина.
— Вы, конечно, читали «Волоколамское шоссе». Там есть такие слова: я убивал сына, но передо мной стояли сотни сыновей. Я обязан был запечатлеть в их душах, что изменившему солдату нет и не будет пощады. А ведь солдат, которого расстреляли перед строем, всего лишь в минуту затмения рассудка страхом прострелил себе руку.
— Нет, нет, Михаил Сергеевич. Так поступали только в сорок первом. Позже относились гуманнее.
— Разумнее — посылали в штрафные роты.
— Многие из них возвращались живыми.
— Побывав в госпиталях.
— Вы жестоки, Михаил Сергеевич! — Ксения Игнатьевна заплакала, и по ее скрестившимся на груди рукам, которыми она будто старалась удержать в себе боль, Горин понял, что сын для Ксении Игнатьевны не только сын, но и святая память о том, кто, иссеченный осколками, не дожил до дня рождения своего ребенка. Осуди Леру — она будет считать, что не сдержала самого важного слова, которое дала умирающему мужу. И жизнь ее очень надолго станет пасмурной и холодной. Но добиваться смягчения наказания Губанову без уверенности, что он станет иным, он не мог.
— Хорошо, Ксения Игнатьевна. Что в моих силах, я постараюсь сделать, чтобы ваш сын не попал на скамью подсудимых. Но при одном условии: он должен понять всю тяжесть своей вины и никогда больше не оступаться.
— Хорошо, он поймет, поверьте, поймет.
— Не думаю, Ксения Игнатьевна… если вы будете его просить, — возразил Горин женщине, засветившейся радостью. — С сыном вы должны говорить не как мать, а как врач, военный врач: или точное соблюдение режима и лечебных предписаний, или…
— Постараюсь, — вытирая с лица слезы, проговорила Ксения Игнатьевна.
Горин вышел.
Услышав за дверью знакомые, хотя и измененные тяжелыми солдатскими сапогами шаги, Ксения Игнатьевна вскочила и устремила к открывшейся настежь двери изнуренные долгими терзаниями глаза. Сын на мгновение задержался в проходе и с распростертыми руками бросился к матери. Остановился рядом, весь в смятении от долгой разлуки. Окинул ее любящим взглядом, стал целовать ее щеки, лоб, руки.
— Мама, мама, дорогая! Как я соскучился по тебе! Я знал, что ты приедешь, очень ждал!
Губанов усадил Ксению Игнатьевну на стул и прижал ее голову к своей щеке. Обоим стало тепло и хорошо. От охватившей ее слабости Ксения Игнатьевна закрыла глаза… и сразу увидела мчащуюся грузовую машину. Чтобы не видеть возможной катастрофы, открыла глаза. Посмотрела на сына. Он все еще был озарен радостью встречи. На всем лице, кажется, ни морщинки или простой озабоченности от мук, которые должен испытывать человек, чуть не задавивший ребенка. Ей вспомнился эпизод войны, когда в сорок втором году, после строгого приказа главкома, один человек, офицер, отлучился из части, стоявшей на отдыхе. Всего на одну ночь. Уверял, к любимой. Ему поверили, но не простили. На комсомольском собрании все проголосовали — исключить. И она… Хотя смогла оторвать от колена, на котором лежала ее рука, лишь только пальцы. И сколько дней потом мучилась, представляя, каким убитым он шагает к передовой в строю штрафной роты. А Лера… Она легонько отстранилась от сына, еще раз посмотрела на него и тихо спросила:
— Лера, как ты мог это сделать?
— Я хотел всего лишь на час. Побыть у знакомых. Обещал, а меня не отпустили.
— Почему?
— Сказали — не время, идут учения и некем меня подменить в наряде. А в сущности, не захотели. Продолжают воспитывать. Такой окружили заботой — дышать нечем.
— А может, они действительно помогали тебе?
— Допускаю. Но перенести такую помощь не смог. Второй год одно и то же.
— Я, женщина, служила в два раза дольше. На фронте.
— Фронт и казарма — совсем разные вещи, — с обидой возразил сын. — Каменные стены, глухой двор. Я уже не в силах выносить, хотя пытаюсь.
Под скорбным взглядом матери он стал оправдываться.
— Мама. Я люблю ее. Не мог к ней не пойти. Пойми. А эти казарменные опекуны увязались за мной. Пришли к ней на квартиру.
— Но ты же ушел из части самовольно.
— Могли вызвать меня из дома деликатнее.
— Что было потом?
— Я вспылил…
— То есть начал ругаться? В ее присутствии?
— Думаю, она меня поняла.
— А я думаю, ей еще нужно учиться понимать. Многое, очень многое. — Слезы залили глаза Ксении Игнатьевны, и она отвернулась. — Что еще?
— Я убежал от них, сел в машину…
— И чуть не задавил мальчика. Сколько горя, боли ты принес мне, людям, которые хотели помочь тебе стать человеком…
Ксения Игнатьевна говорила тихо, сквозь слезы, скорее упрекая себя, чем сына, но ему показалось, что она прощается с ним, отказывается выручать его.
— Мама! — в испуге закричал он. — Мама! Что ты говоришь?
Ксения Игнатьевна схватилась руками за спинку стула, встала, через силу выпрямилась. Во всей ее фигуре было столько горя, словно она только что бросила горсть земли в могилу того, ради кого только и жила. Сын в смятении смотрел на мать и не верил, что она отказывается защищать его. Когда Ксения Игнатьевна отошла к двери, он визгливо крикнул:
— Мама!
— Что? — Ксения Игнатьевна качнулась.
— Ты не хочешь мне помочь?