Прямые плечи Светланова опустились, руки повисли. Подавленный, он попросил разрешения сесть. Знобин подал ему папиросу. Тот не взял, а схватил ее и не отнимал пламени от папиросы до тех пор, пока не удалось набрать полную грудь горячего дыма. Вытолкнув его через рот и нос, он тут же глубоко затянулся вторично.
— Так что же будем делать, старший лейтенант? — спросил Знобин, пытаясь отвлечь офицера от опрометчивого решения, к которому, судя по глазам, словно подавшимся из орбит, приходил тот. Но было уже поздно.
— Все… уже… сделано! — с трудом, будто ему приходилось с болью вырывать из себя каждое слово, проговорил Светланов.
— Именно?
— Место бешеных — лечебница для душевнобольных, а не академическая аудитория.
— Вы намеревались поступить в академию?
— И не раз.
— Что же мешало?
— Пустяк: в академию Фрунзе взводных принимают в порядке исключения. Таким исключением я не могу быть, потому что доставляю начальству одни беспокойства…
— Дальше?
— Дальше?.. — вскочил Светланов. — Дальше — рапорт об увольнении в запас! Служить в батальоне до седин не хочу!
Теперь уже вскочил Знобин. Не в силах сдержать себя, закричал:
— В запас?! Наступили ему на сухую мозоль, и он в кусты… А как бы ты поступил на фронте? На ту сторону, к противнику переметнулся?!
— Что вы?.. — побледнел Светланов.
— А оставить армию, когда Америка зажигает один запал войны за другим, это что, по-твоему?! Грудью на амбразуру или воюйте, а я посмотрю? Цена дезертирству одна — пуля!
Ошеломленный Светланов забормотал:
— А как бы вы на моем месте…
— Бывало и похуже! Показать?
Раздраженный и злой, Знобин сбросил с себя китель, рубашку, и Светланов увидел его искромсанное шрамами тело.
— Убедительно? Или вам и этого мало? — И хотя видел, что молодой офицер повержен и раздавлен, уже не мог остановиться: — Не подумайте, будто хвалюсь тем, что перенес. Хочу только сказать: фронтовых ран вполне достаточно, чтобы не обращать внимания на колкости хлюпиков. И показал я их вам лишь для того, чтобы вы поняли, насколько мелки ваши терзания.
И тотчас Знобин как-то вдруг обессилел, вяло опустился на табурет и неловко стал одеваться, изредка поглядывая на Светланова. Когда была застегнута последняя пуговица, заговорил тихо, даже как будто виновато:
— Ну, пошумели и хватит. Теперь давайте поразмыслим, как служить дальше. Или стоите на своем — в запас?
— Не знаю… Но вы убедили меня в том, что я обыкновенная посредственность.
— Значит, переборщил. Вы не серость. Думаю, не ошибусь, если скажу, что на военную службу пошли по призванию — кто идет «по обстоятельствам», тот не читает специальную военную литературу. А вы и в Клаузевица заглянули… Или только цитатку выхватили?
— Нет, читал, хотя многого и не понял.
— Старик, насколько умен, настолько и сложен. Со страстью любил военное дело, потому и написал хороший труд. Вы-то любите службу или подались на нее по воле случая?
— Любил.
— Когда разлюбили?
— Окончательно сегодня ночью.
— Поспешно. Причина?
— Несправедливость.
— А может быть, правильнее — неточность меры наказания?
— Какая разница.
— Огромная. Скажите, вы всегда безошибочно определяли наказания за провинности?
— Не мне судить…
— А попробуйте, это полезно. Или с ходу трудно?
— Пожалуй.
— Что ж, вашего окончательного приговора своим поступкам я готов подождать. Вынесете раньше — могу походатайствовать о досрочном освобождении.
— Нет, полученное отсижу полностью, — не согласился Светланов.
3
Без пяти восемь Горин подходил к военному городку. Завидев зеленые, с пятиконечной звездой ворота, сбавил шаг, умерил взмах рук. Во взгляде появилась та внимательная строгость, которая, считал он, необходима командиру, чтобы его встречали как начальника и чувствовали, что он прибыл на службу и поэтому малейшие вольности и отступления от ее правил недопустимы. Хотя не всегда и не все детали этого ритуала были необходимы, Горин не пренебрегал ими, поскольку они помогали ему установить в дивизии тот самый порядок, который и называется воинским. И сейчас он сухо принял рапорт, быстрым взглядом окинул городок, сделал несколько замечаний и только тогда отпустил дежурного и пошел в штаб.
Перед тем как начать работать, он распахнул окна, сел за стол и по плану-календарю освежил в памяти, что предстояло сделать за день.
Делопроизводитель внес папку с документами, Горин неохотно раскрыл ее и принялся за чтение приказов, распоряжений, указаний, руководств; строгих, требующих, разъясняющих, поощряющих. На каждой бумажке появилась надпись, кому что выполнить, когда доложить.
Вошел начальник штаба и остановился на пороге в строгой позе. Через толстые стекла очков в темной массивной оправе, которая придавала его узкому, слегка желтоватому лицу собранную деловитость, посмотрел на командира дивизии, спрашивая этим разрешения пройти к столу. Кивком Горин дал его.
Как ни вглядывался комдив в подходящего начальника штаба, недавно прибывшего в дивизию из Москвы, ни в одном его движении не мог уловить и отблеска того настроения, с которым он должен был петь вчера романс. В каждом жесте ничего вольного, лишнего. Уверенный взмах рук — и гармошка карты белой полосой пролегла вдоль стола. Еще такое же движение, и карта скатертью накрыла его. Чуть в сторону отодвинута тетрадь, и опять строгая стойка, показывающая готовность приступить к делу, ответить на любой вопрос командира дивизии. «Вчера, быть может, смерть жены забылась и потому он был другим? — подумал Горин. — Видимо. Пора, прошло больше года». И Горину захотелось вызвать на лице Георгия Ивановича хоть небольшое оживление, которое бы смягчило механическую размеренность его движений.
— Говорят, вы вчера покорили всех гостей романсом «Я встретил вас…».
Сердич быстро и остро посмотрел на Горина и, убедившись, что на лице комдива нет усмешки, помедлив, ответил:
— Да… как-то само собой получилось. Пел только дома, с женой. После ее смерти… губ не хотелось разжимать. А тут почему-то вырвалось.
— Видимо, пришла пора. Вечный траур, как и вечная любовь, красивы, но жизнь лучше.
— Слишком было много хорошего, чтобы можно было скоро решиться на вторую женитьбу. Потом, у меня сын и дочь. Хотя они, в сущности, взрослые, я бы не хотел потерять их уважение, сделав неудачный выбор.
— Понимаю.
Продолжать разговор о себе Сердичу, кажется, не хотелось, и Горин подошел к карте, разрисованной крупными изящными стрелами. Они хорошо выражали оперативный замысел. В этом сказывались сила Сердича и хорошая школа Генерального штаба. Но тактику он не то что забыл, а разучился пользоваться ее правилами. Для него она была как элементарная математика для инженера. За ненадобностью пользовался редко и по правилам арифметики не мог теперь найти верного решения.
— Все вы сделали хорошо, подумать офицерам будет над чем. — Горин задержался. — Но не кажется ли вам, что по этому замыслу мы больше будем требовать знания уставов, чем умения их выполнять?
— Знания — основа умения…
— И… шаблона.
— Пожалуй, — подумав, согласился Сердич. — Только что лучше: умелый шаблон или неумелое творчество?
— Плохо и то и другое. Но сейчас шаблон в мышлении опаснее: основы военного искусства большинство офицеров знает, а вот умения приложить их в конкретном деле достает не у всех. Без умения офицер — не командир, в лучшем случае диспетчер. Распределил по направлениям силы — и вперед.
— Что я должен исправить? — прямо спросил начальник штаба, давая понять, что ошибку свою он признает и не намерен чем-либо оправдывать ее. Это понравилось Горину. Но скорое признание промаха говорило и о другом: начальник штаба не совсем понял его суть и, видимо, воздерживался или отвык отстаивать свое мнение. Там, в Генеральном штабе, где начальники многими рангами выше и опытнее, защищать свое мнение, вероятно, было трудно. В дивизии, где он первый помощник командира, это необходимо всегда. Какими бы заурядными ни казались суждения подчиненных, считал Горин, в них всегда может быть что-то полезное, это полезное должно быть изложено, а при необходимости защищено.