— Да я к нему все присматриваюсь. Что-то того… Подзатуманилось в человеке.
— Головокружение от успехов?
— Э, нет, — решительно ке согласился капитан. — Успехи-то были, а теперь тают. И с коллективом он лоб в лоб. — И вдруг Курочкин предложил: — А не поговорить ли нам с ним? Тем более, что Рокотов легок на помине: вон он идет к штабу, — показал капитан в окно.
Рокотов вошел такой же хмурый, каким был все последнее время. По-уставному обратился, получив разрешение, сел. Но, почувствовав, о чем пойдет речь, вспыхнул, заторопился с оправданиями.
— Ну вот, был вроде хорош, а теперь испортился.
— Малость есть, — сказал капитан.
— Считайте, как хотите…
И все в том же духе в течение целого часа. По лицу его бродили розовые пятна, в глазах метался беспокойный и злой огонек. Так и ушел он, ни с чем не согласившись, уверенный в своей правоте. И когда дверь за ним закрылась, командир роты спрашивает у меня:
— Ну, а теперь скажи мне, что я должен написать о нем на этой бумаге? — Капитан вынул из стола бланк аттестации на присвоение очередного воинского звания.
— Это, — говорю, — уже вам решать.
— Так вот я и решил: пока не ходатайствовать…
…Мы с Романовым закурили еще по одной папиросе. Я задумался над тем, что рассказал Алексей. В каждой черточке я узнаю Рокотова, того самого Лео, красивого и умного курсанта. Но тогда мы были так слепы и так по-товарищески не чутки к нему.
И еще я думал, глядя на Алексея: «Ну, а Лена? Что же ты, упрямец, о ней не скажешь ни слова? Помню, как ты мучился, как краснел при встречах с ней, как неумело отбивался от наших шуток и этим разоблачал себя… Ну, так хоть одно слово о Лене, дружище. А?»
А он продолжал рассказывать о том, как лейтенант Рокотов оказался под судом. В тот день, когда был получен приказ о присвоении очередных воинских званий, лейтенант, поздравив его, Алексея, ушел вечером из части. Ночью в полк позвонили из комендатуры: задержан Рокотов в нетрезвом виде…
— Заливал обиду, — подытоживает с неестественной усмешкой Романов и умолкает. И долго, долго смотрит, не мигая, куда-то за речку и за маревое поле, а затем неожиданно предлагает: — Пошли!
Остальное договаривал уже на ходу.
— Вынесли ему на первый раз общественное порицание, по комсомольской линии наказали.
У Алексея был тяжелый чемодан, он часто менял руку и поэтому рассказывал с паузами.
— Позавчера провожал меня. Попрощался с ним в полку, а он на вокзал пришел. Сразу: «Что ж, Лешка, мы теперь и не друзья?»
— А это, — говорю, — зависит от письма, которое я получу ровно через три месяца.
— От какого письма? — спрашивает.
— От твоего, — говорю. — Вернее, от его содержания. Если я увижу, что у тебя вот в этой представительной коробке (тут я стукнул его по красивому лбу) обозначилась, наконец, отсутствовавшая извилина, тогда…
Алексей меняет руку, я вижу, что он улыбается.
— Рокотов спрашивает: «А почему именно через три месяца?» Такой, отвечаю, тебе карантинный срок. На предмет избавления от инфекции. Он улыбнулся, послал меня к черту и подтолкнул в вагон, потому что в эту минуту тронулся поезд. И знаешь, — Алексей останавливается, вытирает со лба пот, глаза его сияют, — именно потому, что он чертыхнулся, а не фыркнул, как это бывало раньше, я верю: появится нужная извилина. А ты как думаешь?
Я поосторожничал и сказал, что письмо, мол, покажет. И снова подумал о Лене.
Письмо от Рокотова пришло не через три месяца, а, пожалуй, наполовину раньше. Моя рота только что с ходу форсировала Тихоню (странное оказалось название у знакомой нам с Романовым реки), был дан отбой, и, искупавшись, солдаты отдыхали. Я тоже прилег на пахнувшую влагой и землей траву, отдаваясь блаженному ощущению покоя. И тут ко мне подошел Алексей, теперь уже — наш замполит. Прилег рядом и внешне недовольным голосом, в котором я не мог не уловить ликования, сказал:
— Ослушался, непутяга, приказа. Посмотри, — и протянул письмо.
Рокотов каллиграфически четким почерком писал:
«Извини, Лешка, но настоящим письмом я подаю тебе рапорт с просьбой о досрочном переводе из карантина в строй. Тяжко и стыдно до сих пор. Стыдно донельзя. Сам себе противен…»
Сияющий, с обветренными щеками и обгорелым от солнца носом Алексей неотрывно (я это чувствовал) следил за мной и всем своим видом как бы говорил: «Ну, что, все-таки я прав оказался?!»
Я дочитал страничку, и тут Алексей, как-то вмиг потухнув, сказал, потянувшись за письмом.
— Дальше неинтересно.
Но листок был уже перевернут, и я прочитал:
«Спасибо за письмо Лене. Она послушалась тебя — приехала. На следующий день после твоего отъезда я встречал ее. И только теперь понял, как незаменимо она нужна была мне в те по-дурацки горькие для меня дни. Ты понимал это, а я нет. Значит, был я и по отношению к ней неправ. Все выжидал, а чего — сам не знаю. Словом, мы расписались с ней, и вы с Ленькой можете нас поздравить».
Алексей рассеянно и невидяще смотрел за реку. Я не мог понять, что старался разглядеть он, что стояло в эту минуту перед его задумчивым взором.
СТРУНЫ ЧИСТОГО ЗВОНА
1
На Ипутьевых лугах, что на Брянщине, уже к началу июня цепко вяжутся вокруг ног волглые травы. А к поре косовицы они разрастаются так, что вставшие в ряд косари по пояс тонут в их пестроте. И над всей речной поймой повисают тогда дурманящие сенные запахи. Даже терпкий аромат колосящейся пшеницы, вплотную подбегающей к лугам, отступает под напором томливого и росного по утрам лугового настоя. Разве только в полдень, когда, сбросив росу, трава оцепенело застывает под солнцем, верх снова берут хлеба. И уже до самой середины ночи над всей предзаревой землей царит дух молодых хлебов.
Ему навстречу каждое утро последнего допризывного лета выходил, направляясь на косовицу, Андрей Квёлый. Эта фамилия, неведомо когда и как прилепившаяся к их роду, была прямой противоположностью истине: никому в их семье ни в какую лихую минуту не приходилось занимать силенок. Правда, в сорок первом фамилия чуть было не оборвалась — в самом начале войны погиб отец. Но как раз в день получения похоронной родился он, Андрей. Так уцелела и фамилия, к которой в Березовке давно уже все привыкли. Квёлый и Квёлый… Подумаешь, какая невидаль! Почуднее бывают фамилии.
Только смешливая и озорная Лиза Узорова, с дальнего конца села, никак не хотела привыкнуть и еще в школе прозвала Андрея «Квёшей». Поначалу нет-нет да платилась за это, вернее сказать, платились ее по-смешному торчавшие тоненькие под пышными бантами косички. Молчаливый и с виду тихий Андрюша не терпел обид и никогда не откладывал расплату.
Но позднее (вот только все не поймут они, как это произошло) начисто перекрасились для них и самое слово «Квёша», и все былые понятия об обидах и наказаниях. Как-то неожиданно заметил Андрей, что не было у Лизы уже смешных косичек, а были настоящие косы. И все ладнее вливался в талию и оттенял по-девичьи стройную фигуру школьный фартук. И была уже вовсе не для насмешек ямочка на смуглой щеке. И что-то совсем новое появилось в походке. И как отделялся у самого пробора завиток темных волос, чтобы небрежно упасть на лоб, над такой же темной летучей бровью. И еще… И еще… Каждый день — новые находки. И чем больше их становилось, тем больше Андрей думал о Лизе.
А потом был очень веселый и очень грустный выпускной вечер, после которого Андрей и Лиза, не сговариваясь, решили остаться в колхозе.
А потом наступил этот день. Второй день сенокоса, когда на пожню вышли женщины и девушки. Была среди них и Лиза. И когда во время перерыва молодежь затеяла шутливую возню, она, подкравшись к стоявшему в сторонке Андрею, выплеснула на него остатки воды из ведра, а сама бросилась бежать.