С незнакомым бригадиру человеком подошел Иннокентий Кузьмич Гроза, начальник управления, громадный старик с копной густых, серых от седины волос. Гроза еще в тридцатых годах на Турксибе был известным строителем. Всю жизнь строит железные дороги, исключая военные годы, когда командовал партизанской бригадой в лесах Белоруссии. Тогда он взрывал рельсы. На стройке относились к нему по-разному. Мастера и прорабы перед ним трепетали, потому что за любой просчет в работе, каждую неполадку он строжайшим образом спрашивал прежде всего с них, командиров производства; рабочие любили его, хотя Гроза никого по головке не гладил. В общем, дядька строгий. Каштан его знал еще по Березовой — Сыти.
Обычная одежда начальника управления — грубый брезентовый плащ, видавшая виды кепка и сапоги «грязнодавы». Но нынче он принарядился: новый костюм, большой прямоугольник орденских планок и Золотая Звезда Героя.
Пожав руку Каштану, Иннокентий Кузьмич сказал своему спутнику:
— А это наш Сибиряков.
— Бригадир? — живо спросил человек. Суховатый, лицом неприметный, скромно одетый, он был похож на рабочего, деповского слесаря.
— Он самый, — ответил Гроза.
— Много наслышан о вас хорошего, — протягивая Каштану руку, сказал незнакомец.
— Смотри, Вань, не подведи: одних корреспондентов и кинооператоров целый полк понаехал, — озабоченно проговорил начальник управления.
— Да кто ж под руку-то говорит!
— Да, да, извини. Волнуюсь, понимаешь ли…
— А я, по-вашему, нет?
Митинг начался. Оркестр исполнил Государственный гимн.
Сначала выступил спутник Грозы, первый секретарь Амурского обкома партии.
— Трудно вам придется, дорогие товарищи, — говорил он. — Неслыханно трудно тянуть рельсы по вечной мерзлоте. Летом — гнус, зимой — лютый холод. Но Комсомольск-на-Амуре еще труднее было строить. Тогда такой первоклассной техники не было. Кирка да лопата. А город стоит, город живет. И БАМ будет построен, уверен. Вашими молодыми и крепкими руками. Потому что наша молодежь всегда на переднем крае пятилетки.
Иннокентий Кузьмич Гроза говорил о железной дороге Дивный — Ардек. Дорога эта — первая ласточка, маленький участок, каких-то двести километров грандиозной стройки, которой не будет равной в мире, — Байкало-Амурской магистрали. БАМ протянется параллельно Транссибирской магистрали через Восточную Сибирь и Дальний Восток, более чем на три тысячи километров, и оборвется у Тихого океана, в Совгавани. В диких здешних краях, где сейчас бродят лишь охотники да пастухи оленей, вырастут гидроэлектростанции, леспромхозы, города.
Каштана разыскала секретарша начальника поезда, молоденькая девчонка, сунула ему напечатанный на машинке листок бумаги:
— Тебе велено передать. Прочти раза три, чтобы не запнуться.
Каштан мельком взглянул на «свою» речь. Обкатанные, казенные, ничего не говорящие ни уму ни сердцу фразы.
Он вернул секретарше листок:
— Скажи этому сочинителю, у бригадира пока свой язык не отсох.
Он выступал как лучший строитель Дивного. Говорил не очень гладко, но по существу. С жильем пока туго, женатые парни жен своих на стройку не вызывают. А дело ли в разлуке жить? Инструментов не хватает. Вот полчаса назад кто-то ключ у монтера «увел», еле другой отыскали, а то кечем было б «серебряные гайки» заворачивать. Обо всем этом в газетах написать надо.
Каштан немного передохнул, собрался с мыслями. Закончил речь такими словами:
— Вот здесь ребята из газет подсчитали, что средний возраст рабочих нашей стройки невелик. Говорят, вроде бы опыта у ребят маловато. Но такие же ребята в Сибири Березовую — Сыть работали. Сейчас там поезда гудят. И здесь загудят поезда. Это я от бригады своей говорю. Ну, а кто прямо из школы пришел, работы пока не нюхал, не беда. Научим. Было б желание трудиться.
Затем с площадки тепловоза зачитали документ. В документе говорилось, что строительство железной дороги Дивный — Ардек объявлено Всесоюзной ударной комсомольской стройкой. Все заспешили к символической арке, где стоял путеукладчик.
Парни бригады Каштана хорошо знали свою работу, казалось, с завязанными глазами могли уложить звено, но все равно волновались. Шутка ли, на них устремлены сотни пар глаз, стрекочут кинокамеры, щелкают фотоаппараты!
— Главный, давай, — негромко сказал Каштан, когда разрезали алую ленту.
Главный кондуктор сделал знак машинисту тепловоза, и путеукладчик принял в портал, под свои своды, платформу с пакетом.
Под грохот оркестра «серебряное звено» опустилось на гравий. Рельсы новой дороги соединили с Транссибирской магистралью «серебряными» накладками и гайками. Завтра от «серебряного звена» бригада Каштана потянет обычные, рабочие рельсы.
Цветы, что подарили путеукладчикам, были большие, яркие, привезенные откуда-то издалека, потому что в этих краях скупая земля не родит таких красивых цветов.
Путеукладчики подождали, пока все не разошлись. По обычаю, бригаде надо посидеть на «серебряном звене». Точно так же они несколько месяцев назад сидели на последнем «серебряном звене», что уложили в глухом сибирском селении Сыть. Только тогда была не жара, а страшный мороз с ветром сиверком.
Бригадир развернул большой газетный сверток. Там были две бутылки шампанского. Одну Каштан пустил по кругу, а другую разбил о «серебряный рельс». И такой обычай есть у железнодорожных строителей. Как и у корабелов.
II
Некоторые отчего-то склонны думать, что «профессорские сынки» избалованны, ленивы и что из них непременно вырастут тунеядцы и хамы. Эрнест, сын профессора, доктора философии Аршавского, известного ученого, начисто опровергал такое мнение.
В какой бы период жизни Эрнест ни вспоминал своих родителей, он всегда видел их сидящими за письменным столом, работающими с утра до ночи. В труде, в постоянной потребности труда они воспитывали и сына. «Как, ты ничем не занят?!» — помнится, спрашивали они сына в детстве так, будто уличали его в смертном грехе. Аршавские были из породы людей, которые не мыслили жизни без своей работы.
Второй святыней для них был Эрнест, которого они боготворили и считали феноменом. И не ошибались. Эрнест был наделен природой самыми разнообразными способностями. В четыре года, взобравшись на стул, на котором лежала подушка, малыш свободно играл на пианино небольшие классические пьесы, еще не зная нот: он воспринимал их на слух. Ему было достаточно один раз прослушать музыкальное произведение по радио или магнитофону, чтобы тут же без малейшей ошибки воспроизвести его на пианино. Года через три Эрнест внезапно охладел к музыке. Он начал рисовать. Часами копировать великих мастеров, ездить на этюды в Сокольники было для него высшим наслаждением. Когда мать показала альбом с эскизами сына художнику, он сказал так: «Удивительно, что это сделал мальчик! Это работа профессионала».
В шестнадцать лет, досрочно закончив с золотой медалью школу, Эрнест стал студентом философского факультета МГУ.
Выбору будущей профессии способствовало новое увлечение — чтение книг великих философов. У отца была превосходная библиотека, которую он собирал в течение всей жизни. На книжных полках в кабинете профессора Аршавского выстроились редкие издания.
Перед Эрнестом вдруг открылся незнакомый ему ранее мир, мир мыслей… Чудный мир… Оказалось, что без философского осмысления невозможна никакая наука; теперь любое явление общественной жизни он рассматривал только под философским углом зрения.
Гости Аршавских не принимали всерьез слов профессора, когда он строго говорил тринадцатилетнему сыну: «Поставь на место Гегеля! Его не понимают дипломированные кандидаты наук. Возьми Фурье, Сен-Симона, Монтеня».
Эрнест обладал редкой памятью. Он мог, например, с незначительными ошибками пересказать прочитанную книгу, в течение минуты умножить в уме четырех- и пятизначные цифры.
…Решение Эрнеста ехать на новостройку, в медвежий угол, было воспринято знакомыми как плоская, неудачная шутка. Его, блестящего студента, на пороге двадцатилетия одолевшего три курса самого трудного и самого сложного гуманитарного факультета, ждала аспирантура, интересная преподавательская и творческая работа. Он и сам толком не знал, почему решил поехать. В последнем разговоре с отцом он пытался выяснить это для себя. Разговор с родителями был тяжелый, сумбурный. Мать стояла у окна и плакала. Маленькая, сгорбленная, она привела единственный аргумент, чтобы сын остался, не уезжал. Этот аргумент для Эрнеста был налит свинцовой тяжестью: «Нам за шестьдесят, мы очень больны. Неужели мы не заслужили того, чтобы наш единственный сын был с нами в последние годы?..»