Сновидения подсовывали картины одну кошмарнее другой.
— Этак свихнуться недолго, — очнувшись, прошептал он, обливаясь горячим потом.
Промелькнуло: может, приоткрыть дверь в сенцы? От этой затеи пришлось отказаться: морозный воздух мог застудить разметавшихся во сне девочек.
Язычок горящей лампадки под образами прорезал душную темень. Дмитрий, расположившийся рядом с ним, откинув прочь одеяло, мерно похрапывал. Каштана не было.
Эрнесту необходимо было глотнуть свежего воздуха. Он пробрался к двери, на ощупь сунул ноги в чьи-то катанки, накинул чей-то полушубок. Скрипучую дверь открыл с большой осторожностью, боясь разбудить хозяев и гостей.
В стылых сенцах отошел разом, будто в знойный палящий день окунулся в родниковой водице. Стрелки на светящемся циферблате часов показывали второй час ночи. В прорезь приотворенной, морозно скрипящей на ветру двери в сенях заглядывала луна.
«Дверь не запирают на засов. Отличный обычай», — подумал Эрнест и в ту же минуту услышал голоса, мужской и женский, и скрип снега под ногами. Две тени замерли в просвете приотворенной двери.
— Погоди…
Это сказала Люба. Она всхлипывала. Каштан молчал.
Молчание длилось бесконечно долго. Ему б уйти, не ранить себя лишний раз, но он почему-то не двигался, затаив дыхание…
— Насильно мил не будешь, — чуть слышно сказала Люба.
Каштан зачиркал спичкой, хотел закурить, но спички или не зажигались, или гасли на ветру. Вдруг он со злостью отшвырнул коробок, выплюнул папиросу.
— Да врал я тебе все сейчас, Любушка, слышь? — быстро сказал он. — Отродясь не врал, а тут какую-то Нину выдумал так ловко, что сам в нее поверил. А в Перезвонах самой молоденькой полвека… Черт! Не про то говорю… Понимаешь, тебе нужен… здоровый парень. Чтоб на руках на ту вон сопку поднял. Чтоб рядом протезом не скрипел. Чтоб…
Он не договорил. Слух резануло сияющее, рвущееся, как пламя в ночи:
— Ваня! Ванечка!..
Утром за завтраком Люба объявила о своем намерении до весны остаться учительствовать в Перезвонах.
Каштан не поднимал от стола счастливых глаз. Они не спали всю ночь, где-то бродили, но ни тени усталости не было в их лицах.
— В Перезвонах с детским образованием положение прямо-таки отчаянное, — деловито, возбужденно говорила Люба. — Сейчас все едем в райцентр, проводим Диму и Эрнеста, а я иду в роно. Настою на немедленном переводе сюда. В Дивном, надеюсь, поймут меня правильно, не осудят. На БАМ сейчас многие мечтают поехать, без учительницы не останутся… Ну, а теперь к вам вопрос, Прасковья Семеновна: примете в свою семью?
Когда Люба заговорила, мать замерла у печи с ухватом в руках.
— Да с превеликой охотой, Любушка… — наконец вымолвила она.
— И еще вот что, мам, — сказал Каштан. — Как по весне Любушка в школе ребятишек выпустит, так на стройку все вместе поедем. Не могу я без стройки… И в разлуке с вами жить не могу.
— Я буду детей ваших учить, а вы, если захотите, нянечкой при школе.
— В Перезвонах на погосте муж мой, Степан Тимофеевич лежит, мать с отцом, дед с бабкой… Нет, дочка, нет, — решительно сказала Прасковья Семеновна. — Поезжайте с богом, живите в мире и согласии. Издревле так повелось: подрастают дети и выпархивают из родного гнезда. А мне одно утешение: знать, что дитё мое хорошим человеком стало, правильно живет, мать в беде не оставит. Таких, как мой Иван Степаныч, не сыскать… — заключила она и поспешно отвернулась.
«Мудрая женщина», — подумал Эрнест.
Он машинально таскал из чугунка картошку, поглядывал то на Любу, то на Каштана.
— А теперь собираемся, и побыстрее. — Люба энергично поднялась. — Мне необходимо сегодня же застать заведующего роно и все решить… Что, Ваня, часто здесь до райцентра попутные машины случаются?
— Раз в неделю, а то и в две.
— Ка-ак?!
— Уедем, не беспокойся. Эх, прокачу я вас, парни, с ветерком да по морозцу!..
Выехали еще в яркозвездной темени. Пегий седогривый мерин, подгоняемый хлесткими ударами витого кнута, шел ходко, тяжелые, неуклюжие розвальни скользили по укатанной дороге, как по льду. Каштан правил умеючи, залихватски. От саней, лошади, овчинных тулупов пахло чем-то грубым, здоровым.
Люба сидела на мерзлой хрустящей соломе, закутанная в тулуп, глядела на темные обочины. В лунном свете, звездных лучах тонкое удлиненное лицо ее было особенно красивым. Эрнест мысленно прощался с нею…
В райцентре, деревянном поселке (поселок громко именовался городом), были в полдень.
Пока Дмитрий, Эрнест и Каштан обедали и отогревались в чайной, Люба улаживала в роно дела. Заведующий роно обрадовался предложению Любы учительствовать в Перезвонах, позвонил Любиному начальству, за две тысячи верст, и договорился о временном ее переводе в Перезвоны.
— Вещи у меня не бог весть какие, перешлете по железной дороге, — сказала она Дмитрию и Эрнесту.
— Все сделаем, Любочка, не беспокойся, — ответил Дмитрий.
Они вышли на крыльцо чайной.
— Эрнест, я на большак побегу ловить попутку, — сказал Дмитрий.
— Да, да, идите…
Дмитрий обнял Любу, Каштана и ушел.
Каштан стиснул руку Эрнеста, скрипя протезом, отошел к лошади и начал ловкими, привычными для деревенского жителя движениями перетягивать чересседельник.
— Прощай, Люба. — Эрнест поглядел на Любу долгим взглядом, как бы стараясь запечатлеть в памяти ее лицо. — Хоть напишите с Ваней…
— Непременно, Эрнест. Прощай.
Месяц май. Стоя на площадке тепловоза, бригада путеукладчиков возвращается со смены. Настроение праздничное: нынче добили восьмидесятый километр. Если дело и дальше так пойдет, ровно через два года в Ардеке под триумфальный марш оркестра они уложат последнее «серебряное звено». И придется тогда картографам на Дальнем Востоке, а точнее, на севере Амурской области и юге Якутии, наносить на карты еще одну красную линию — новую железную дорогу.
На северных склонах сопок еще не растаяли островки осевшего, в грязных разводьях снега, но по-весеннему мощно и молодо, диковинной круглой рыбиной плещется солнце в яркой голубизне неба, поет, щебечет, ревет, шуршит, хрустит разбуженная маем тайга, дымится, исходит туманами оттаявшая марь. Река изрыта черными полыньями, оттуда доносятся частые хлесткие выстрелы — то лопается толстенный лед. Скоро, скоро загремит артиллерийской канонадой ледоход, и громадные льдины, налезая друг на друга, двинутся вниз по течению, и ничто не остановит эту необузданную силу.
Тайга гола, неуютна, но кое-где на припеках уже рвутся, трепещут на ветру ярко-зеленые облачка — распускаются березы.
Внезапно обрушится шумный короткий ливень, но вот флибустьерской бригантиной проплывает темная, треснувшая от молний туча, и вновь сияет молодое солнце, и о ненастье напоминают лишь дрожащий от влаги воздух да звонкая сверкающая капель. Стегнет по лицу шальной ветер, дыхнет тайга хмельной смолой, и закружится голова, и неудержимо захочется сделать какую-нибудь глупость…
И снова ветер рвет из-под ушанки волосы, свистит разбойничьим звенящим посвистом, и плывут назад сопки, и прыгают перед глазами темные, отсыревшие стволы деревьев.
Последний знакомый поворот — и как на ладони тянутся прилепившиеся к подножию громадной сопки вагончики, коттеджи, дощатые и кирпичные строения, выросший на глазах и ставший за год родным поселок Дивный.
Когда тепловоз прогромыхал мимо вагончиков, что стояли на проспекте Первопроходцев, кто-то из шагавших рядом с железнодорожной насыпью рабочих прокричал путеукладчикам:
— Сибиряковы приехали!
— Что?.. — не разобрал за перестуком колес Эрнест.
— Каштан и Люба вернулись!..