…Операционную полевого госпиталя устроили на окраине разбитой деревни, в единственной уцелевшей избе. Вместо сорванных дверей вход был завешен плащ-палаткой. А под наспех сколоченным навесом лежали раненые, стонавшие от боли.
Совсем рядом, в пяти километрах, шли упорные бои.
Дмитрий Николаевич двое суток не отходил от операционного стола. Руки становились все более скованными, почти чужими. Но он, оглушенный близкой канонадой, упрямо продолжал работать.
Закончив невесть какую по счету операцию, распрямился, жестом подозвал санитара. Тот вытащил из пачки папиросу, прикурил и дал хирургу. Дмитрий Николаевич вышел за порог избы, жадно затянулся и через минуту опять был возле операционного стола.
Там уже лежал молоденький солдат, умоляя:
— Спасите руку! Спасите!
Воспаленные глаза его были полны слез.
— Спасите!.. — хрипел солдат.
Дмитрий Николаевич хотел сохранить руку молоденькому солдату, но, перебитая в трех местах, она была ему неподвластна.
В избу вбежала запыхавшаяся медсестра Тося.
— Приказано уходить, — торопливо крикнула она. — Наши отступают!
Дмитрий Николаевич не ответил.
— Уходить надо! — громче закричала Тося. — Там последняя машина… Вы слышите, Дмитрий Николаевич?!
— Молчать! — приказал Ярцев. — Раненый на столе.
Тося застыла, ощутив лихорадочные толчки сердца. Все смешалось разом: горечь отступления и беда, что ждет раненых, лежащих под навесом возле избы.
Дмитрий Николаевич продолжал операцию.
Когда он закончил, наших частей в деревне уже не было.
Проклиная шофера, угнавшего санитарный фургон, Тося отыскала какую-то брошенную телегу. С трудом подтащила ее к избе.
Они уложили раненых. К оглоблям привязали лямки и потащили телегу по раскисшей грязи. Въедливый скрип несмазанных колес терялся в грохоте близкого боя.
Когда потом вручали награды, командир дивизии, передавая Дмитрию Николаевичу орден Отечественной войны I степени, сказал:
— Поздравляю, доктор Сивка-бурка.
Все засмеялись, понимая, чем вызвана шутка генерала.
Надолго прилепилась к Ярцеву эта кличка. Однополчане вспоминали ее даже в поздравительных открытках и после войны.
Лежат эти открытки теперь в корзине, и горше всего будет Дмитрию Николаевичу, если кто-нибудь из фронтовиков дознается, что у Сивки-бурки была и другая, неизвестная им жизнь.
В приемной прокуратуры было много народа. В основном озабоченные, встревоженные лица.
Дмитрий Николаевич занял очередь и, оглядев инспекторов, принимавших посетителей, решил, что подойдет к молодому инспектору, стриженному под бобрик. К другим почему-то доверия не возникло. Сейчас он беседовал с фронтовиком, на стареньком пиджаке которого висели вразброс ордена и медали. Ярцев заметил, как инспектор взял заявление фронтовика и, поглядев на листок, сказал:
— Что вы здесь накалякали? Ничего не разобрать.
— Без очков я, — оправдывался фронтовик. — Дужки сломались. Только через неделю будут готовы. Я и так старался, в три руки писал…
— Это же документ! — негодовал инспектор.
— Когда молодой был — все видел. А теперь… Глаза тоже документ, — с пронзительной убежденностью заявил фронтовик.
В это время освободился другой инспектор, седая женщина, и Ярцев торопливо подошел к ней.
— Старший советник юстиции Рыбакова Евгения Марковна, — представилась она. — Слушаю вас.
Дмитрий Николаевич вынул из папки заявление, протянул Рыбаковой.
— Прочтите, пожалуйста…
Прочитав первую страницу, Рыбакова ошеломленно посмотрела на Дмитрия Николаевича. А он невидящим взглядом уставился на ее худые руки, державшие страницы позднего, горького признания.
Он не запомнил, сколько прошло времени, пока она добралась до конца, но встрепенулся, когда Рыбакова кому-то позвонила и попросила срочно принять ее вместе с профессором Ярцевым.
Он хорошо запомнил: «с профессором Ярцевым».
Вскоре Дмитрий Николаевич получил пропуск, и лифт доставил их на четвертый этаж.
— Зачем вы привели его ко мне? — спросил Рыбакову заместитель генерального прокурора, прочитав заявление Ярцева. — Сейчас трудно о чем-либо говорить.
— Я понимаю. Но я хотела, чтобы вы увидели его.
— Ярцев… Ярцев… Где-то я слышал о нем или читал. Евгения Марковна, я не буду с ним говорить. Просто поздороваться — ни к чему. Дайте ему мой телефон и пусть позвонит через три дня. Да, через три. — Он сделал пометку в календаре и сказал Рыбаковой: — Об этом заявлении никто не должен знать. Зарегистрируйте его под фамилией Проклов. Ясно? Ярцеву скажите, что я занят.
Рыбакова вышла из кабинета. В конце коридора у балконной двери стоял Ярцев и смотрел на улицу.
— Вот по этому телефону вам надлежит позвонить через три дня, — сказала ему Рыбакова.
— Спасибо.
Попрощавшись, Дмитрий Николаевич ушел, озадаченный еще больше, чем до прихода в прокуратуру.
Дома он развернул бумажку с номером телефона и обнаружил, что никакой фамилии там не написано. Лишь четко было выведено слово «Прокуратура».
А в это время заместитель генерального прокурора как раз думал о Ярцеве и по другому аппарату, в обиходе называющемуся «вертушкой», позвонил заместителю министра здравоохранения и попросил рекомендовать какого-нибудь видного офтальмолога в качестве консультанта по важному делу.
— Сейчас, минуточку, — раздумывая, ответил заместитель министра. — Поговорите с Коржихиным, Былинским. Запишите еще Лысогора. Если заняты и не смогут, тогда позвоните Ярцеву. Даст согласие — считайте, что повезло.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Эти три дня, оставшиеся до звонка в прокуратуру, Дмитрий Николаевич прожил как-то механически. В его душе все притупилось, окружающее стало безразличным.
День четвертый был понедельником. Тринадцатого июля. Но даже суеверных предчувствий не возникло. Главное сделано: документ в прокуратуре, а сколько потом минует черных пятниц и тяжелых понедельников — незачем предугадывать и считать. И не стоит надеяться на везение. Ивану Проклову давно не повезло — еще в Полесье, в тридцатом году.
Единственное, что позволил себе Дмитрий Николаевич, это отложить звонок до середины дня. Чтоб не создалось впечатления, будто он не спал всю ночь, ожидая окаянного понедельника.
После полудня Ярцев позвонил и узнал, что ему необходимо приехать в прокуратуру к товарищу Ледогорову, который будет вести дело.
Входя в кабинет следователя по особо важным делам Вячеслава Александровича Ледогорова, даже беглым взглядом можно было заметить нечто особое в атмосфере казенной обстановки. Рядом с письменным столом, у кресла, покоились две гири, по пуду каждая, облитые черным лаком. Несколько раз за день Вячеслав Александрович делал разминку — энергично выжимал эти гири. Позади селектора телефонной связи на белом подоконнике метались в длинном аквариуме экзотичные рыбки. Одна из них, выплыв из водорослей, уткнулась в подсвеченное стекло, заглядевшись на Дмитрия Николаевича.
В тридцать девять лет Вячеслав Александрович со своим гладким и розовым лицом, глазами цвета крепкой чайной заварки выглядел очень молодо. И своей мальчишеской улыбкой порой озадачивал людей, ибо появлялась эта улыбка в самые неподходящие моменты. Он знал эту свою особенность, но ничего поделать не мог, хотя при встрече с начальством такой диссонанс иногда приводил к нежелательным результатам.
— Садитесь, будем беседовать… — сказал Вячеслав Александрович, подчеркнув слово «беседовать».
В беседе нынешней и тех, что предстоят в дальнейшем, Ледогоров меньше всего касался его работы в клинике. Здесь все было ясно.
— Давайте, — устало ответил Дмитрий Николаевич. — С чего начнем?
— Вы обращались к адвокату? — спросил Ледогоров.
— Нет.
— А мне показалось… Здесь есть информация, связанная с судом в Полесье. Откуда она?
— Я ездил в Полесье. Был у прокурора Жбакова.
— Когда?