«Зачем он спрашивает? — подумал Дмитрий Николаевич. — Неужели заметил мое состояние и пытается успокоить таким вот нелепым доводом? Хочет уверить, что я не исключение? Но какое мне дело и до него, и до всех других?»
— Я что предполагаю? — сказал Костюк. — Паника на коечке оттого, что только об себе волнуемся. Допустим, пожар на корабле, я должен женщин, детишек спасать. И я об себе не думаю, некогда. В огонь полезу и куда хочешь. А тут, на коечке, от меня ничего не зависит, лежу да только к себе прислушиваюсь — вот кольнуло, вот заныло, ой, не отдать бы концы… Человеку нельзя так. Это все равно что в скафандр залезть и от всех отключиться, даже шланг с воздухом перекрыть.
— И какой же вы нашли выход? — спросил Дмитрий Николаевич.
— А стал перебирать, чего от меня в жизни зависит. Получается — много. Кто-то без меня вовсе захиреет.
«Несколько дней назад, — подумал Дмитрий Николаевич, — я смотрел на Маринку и Максима и верил, что я бессмертен. Видел цепочку поколений, уходящую в будущее. Но даже это не спасает теперь. И что может спасти, если каждая клеточка во мне содрогается от кошмара? Все страхи, которые я когда-то испытал, — ничто перед этим первобытным ужасом, растаптывающим сознание, и все средства спасения, в которые я верил, ничего не значат. Человек, какой бы волей он ни обладал, не способен справиться с безумием, а то, что происходит со мной, — тоже безумие».
Во время следующего обхода Дмитрий Николаевич, страдая от стыда и унижения, попросил профессора Стрельцова дать ему какие-нибудь успокаивающие препараты.
— Вы их получаете, дорогой мой! — недовольно оборвал его Стрельцов. — В полном объеме! Давайте-ка мобилизуйтесь, ничего страшного, сами знаете — надо помогать врачам!
Потянулись дни-близнецы. Изученный до последнего пятнышка потолок над головой — вместо неба. Монотонные вехи бытия: раздача градусников, завтрак, обход, уборка палаты. Дни посещений, когда на пороге появляются нарочито бодрые, произносящие фальшивые слова Елена Сергеевна и Маринка. Ночная тишина с провалами в одуряющий короткий сон. И уже привычный, рефлексивный, но от этого не менее давящий испуг.
— Наступила пора нам садиться на кроватке, — сказал однажды Стрельцов. — Вертикальное положение, знаете ли, свойственно гомо сапиенсу.
Садиться? Это немыслимо! Дмитрий Николаевич от робкого движения покрывается холодным потом, у него цепенеют руки, обрывается дыхание!
И была не радость преодоления себя, когда он, поддерживаемый медсестрой, впервые приподнялся и сел, а был тот же самый тупик, стылая оторопь, темень в глазах. В нем безмолвный крик бушевал: «Не надо! Не надо!..»
А впереди предстояло не только учиться сидеть, но и вставать в полный рост, и делать первые шаги, и спускаться по лестнице, которая — он потом это узнал — может казаться бездонной пропастью, бездной.
Когда пришла в очередной раз Елена Сергеевна, он не узнал ее. Будто лишь сейчас заметил, как осунулось, обострилось ее лицо, как резко пропечатались морщины, как выцвели глаза. Повернулась к свету — волосы на виске блеснули тусклой сединой.
— Ты устала, Леночка, — проговорил он и накрыл своей ладонью ее ладонь.
— Пустяки, Митенька. Я сильная. Ты вообще о нас не беспокойся. У нас все хорошо. Только скорей выздоравливай.
А его обожгла мысль — тоже как будто изначальная: «Господи, как же они останутся без меня?»
Елена Сергеевна что-то говорила, а он ощущал, как его глаза заволакивают слезы. Все расплылось. Он сжал руку Елены Сергеевны.
— Что с тобой, Митя?!
— Я хочу тебя поцеловать, — сказал он.
Говорливый сосед, Роман Павлович Костюк, недоуменно вертел головой после каждого дневного обхода:
— Ну? Опять про выписку ни гугу! Карикатура получается! А я на две недели раньше вашего сюда причалил!
Выдался грозовой день — с духотой, сумраком от клубившихся туч, с плеском и перезвоном ливней за окном. Костюк присмирел, отчего-то лежал молча, только задранный заострившийся нос торчал над подушкой.
— Дмитрий Николаевич… — тихо позвал он.
— Да?
— Как жена-то вас любит… А моя вот ушла. И дочку к себе забрала. Извини, дескать, Роман, вся любовь кончилась. Нынче ведь наоборот — не мужики на развод подают, а женский пол. Вот и моя такую инициативу проявила. Конечно, у меня дружки, кореша. И сам еще поджениться могу. Но обидно.
— Я вас понимаю.
— Нет, не поймете. Как так: я люблю, а у ней любовь взяла и кончилась? Ежели была, ее хранить полагается. Так или не так?
Ночью, впервые за несколько минувших суток, Дмитрий Николаевич крепко уснул. Как провалился.
Его не разбудили медсестры и врачи, входившие в палату, суетившиеся у соседней кровати, не разбудил скрип железной каталки, на которой Романа Павловича Костюка увезли в отделение реанимации.
Проснувшись, Дмитрий Николаевич случайно обернулся и увидел у противоположной стены заново перестеленную койку — желтый прямоугольник одеяла и несмятую белизну подушки. Это было как внезапный удар.
Стрельцов, появившийся на обходе, тоже глянул на пустую койку. Поморщился.
— Ничего мы не могли, коллега. У него позади и кессонная болезнь, и травма позвоночника, и масса других хвороб. Вы-то знаете, что иногда все мыслимое и немыслимое сделано, а результат — нуль. Что же касается вас, считайте — вам повезло. Задерживать не собираюсь. Звоните Елене Сергеевне, пускай забирает. Что не радуетесь?
— Как-то… неожиданно…
— Сказать по секрету? В своем деле вы… ну, одним словом — Ярцев! Легенда! А вот больной из вас никудышный. Я ведь, холера ясная, все вижу и понимаю. Бросьте-ка самоедство, отправляйтесь куда-нибудь на зеленый кислород! Бабье лето на дворе, благодать. А через месяц и за работу свою приметесь. Сколько людей-то вас дожидается!
Ехать в какой-либо санаторий Дмитрий Николаевич отказался. Коротко объяснил Елене Сергеевне, что чем меньше будет народу вокруг, тем лучше.
Елена Сергеевна подчинилась, сняла домик в дачном подмосковном поселке.
Летний сезон кончился, большинство домов уже пустовало. Лишь по выходным дням кое-кто из соседей приезжал да тянулись к близкому лесу вереницы грибников с корзинами.
Вскоре обжились, попривыкли. Хорошо тут было — чистейший воздух, покой, осенняя красота берез и рябин. По утрам на открытую форточку садились синицы, заглядывали в комнату, никого не боясь, прямо как в сказке.
И единственное, что тревожило Елену Сергеевну, было странное поведение мужа. Нет, он не жаловался на боли, на слабость, на недомогание; у него исчезли страх и нервозность, которые так были заметны в больнице. Но сейчас ему все сделалось безразличным.
Он двигался как-то механически, равнодушно ел, что давали, равнодушно смотрел вокруг себя.
— Митя, поставить тебе раскладушку вот здесь? Под рябиной? Смотри, как ягоды на солнце светятся!
Дмитрий Николаевич молча кивал, соглашаясь. И недвижно, безучастно лежал, пока кто-нибудь не приходил за ним.
Поначалу Елене Сергеевне казалось, что он постоянно погружен в свои мысли и от этого все безразличие к окружающему.
— О чем задумался, Митенька?
— Я не задумался.
— А что же?
— Ничего.
И вправду, когда она заглядывала ему в глаза, в них была пустота. Будто их изнутри, как стекла в окне, замазали известкой.
— Митенька, я иду на рынок. Тебе купить что-нибудь?
— Нет.
— Ты скажи, чего тебе хочется, Митя!
Молчание.
Елена Сергеевна возвращалась с рынка; на полдороге хлынул проливной дождь. Был он уже по-осеннему холодный, и она вся продрогла, пока добежала до дому.
Дмитрий Николаевич лежал под рябиной на раскладушке. В том же положении, в каком его оставили. Дождевые струи хлестали по его лицу; потемнели насквозь промокшие плед и пижама.
Елена Сергеевна бросилась к нему, она решила, что он без сознания, что он мертв.
Он поморгал, медленно провел рукой по лбу. Ни чего не выражающие глаза уставились на Елену Сергеевну.