Она чмокнула отца в щеку, вскочила с дивана и уже в дверях, прижав голову к косяку, добавила:

— Мне он тоже нравится. Спокойной ночи. Допоздна не работай, слышишь?

Марина просила об этом начиная с пятого класса. Он вечно засиживался за столом до глубокой ночи: были обильная почта, рукописи, книги, отзывы, диссертации, дипломы, отчеты. И надо было все успеть к определенному дню, чаще всего — срочно. Только вот если терпение и желание у него были всегда, про время этого никак не скажешь. И самое обидное, что ничего тут нельзя было изменить.

Дмитрий Николаевич прочел телеграмму:

«Приглашаю к телевизору в субботу вечером. Во втором акте я вам подмигну. Целую ваши золотые руки. Мещерин».

Так мог написать только Константин Михайлович.

«Вот как все получилось. — Дмитрий Николаевич повеселел. — А тогда тянул дрожащую руку, слезно причитал: «Помогите другу Василия Качалова, слепенькому актеру Мещерину…»

Много историй поведал Константин Михайлович профессору, пока лечился у него. И каждый рассказ — мудрость, откровение. Большой художник жил в его душе.

Дмитрий Николаевич любил поближе сойтись с людьми, которых лечил, старался вникнуть в их человеческую суть. Но среди множества своих пациентов личности более яркой, самобытной, чем Константин Михайлович, он не встречал.

Случилось с артистом, казалось, непоправимое. Однажды во время спектакля Мещерин спускался по декорационной лестнице и внезапно рухнул вниз на сцену.

— Почему вырубили свет?! — кричал он. — Включите!

Дали занавес. А зрители поначалу ничего не поняли, никто даже не встал с места. Да и кто мог подумать, что упавший актер мгновенно ослеп?

Как-то Константин Михайлович задержал профессора в палате неожиданной просьбой:

— Можно, я сыграю сцену из «Живого трупа»? Вдруг не доведется больше…

— Вам нельзя напрягаться, — сказал Дмитрий Николаевич.

— Что вы! Я так, шутя… Только не уходите. Я не могу без зрителей.

И Дмитрий Николаевич стал свидетелем чуда: почти мгновенно Мещерин превратился в Федора Протасова. В лице Мещерина с застывшим взглядом слились воедино страдания и боль. Руки судорожно шарили в карманах распахнувшегося халата. Потом, приставив к сердцу вместо пистолета чайную ложечку, артист вздрогнул и повалился на кровать… «Что ты сделал, Федя? Зачем?» — воскликнул он за Лизу и прошептал: «Прости меня, что не мог… Иначе распутать тебя… Мне этак лучше. Ведь я уже давно… готов».

Он заплакал. И вместо реплики: «Как хорошо. Как хорошо» — молитвенно произнес:

— Дмитрий Николаевич, если бы вы знали, как хочется жить, видеть…

В тот день Дмитрий Николаевич не мог ему ничего обещать. Только через три месяца в глаза Мещерина прорвался свет.

— Вы не поверите, Дмитрий Николаевич! Я вижу! Прекрасно вижу…

— И что же вы видите?

Мещерин вдруг опустился на колени:

— Вас, дорогой кудесник!

Смущенный Дмитрий Николаевич помог ему подняться, спросил нарочито рассерженно:

— Сосчитать мои пальцы сможете? Сколько?

— Два.

— А сейчас?

— Пять, — ответил Мещерин. — И все пять — бесценные! Они вернули мне Отелло и Протасова.

— Не забуду, как вы чайной ложечкой стрелялись, вот на этом коврике, — сказал Дмитрий Николаевич.

Теперь Мещерин снова играет на сцене.

…Дмитрий Николаевич подошел к окну.

Дождь утих, словно растеряв силы. Под светом фонарей бездонно поблескивал асфальт. Ветер, покачивая ветки, ронял стеклянные горошины капель.

Как всегда перед сном, Дмитрий Николаевич позвонил в больницу дежурному врачу.

— Ирина Евгеньевна? Это Ярцев. Тихо? — Так обычно он спрашивал о новостях и, услышав столь же краткое: «Спокойно», заканчивал свой рабочий день.

Но сегодня голос Ирины Евгеньевны прозвучал тревожно:

— Несколько часов назад из военного госпиталя доставили летчика. Готовимся к операции.

— Авария?

— Кажется, с самолетом столкнулась птица. Пробило лобовое стекло. У летчика тяжелое ранение. Поражен правый глаз.

— Когда это случилось?

— Утром.

— Почему мне сразу не позвонили?

— Нельзя же всегда надеяться на вас…

— Понял. И тем не менее я приеду.

— Сами будете оперировать? — Она спросила почти шепотом.

Дмитрий Николаевич улыбнулся. Он живо представил себе тихую Ирину Евгеньевну, у которой сейчас, наверно, покраснели щеки, словно она совершила что-то недозволенное.

— Нет, — ответил он. — Я просто хочу видеть этого парня.

В ночных коридорах больницы горели одинокие лампочки. Только операционный этаж светился всеми окнами.

В вестибюле возле вешалки одевалась врач Баранова. Увидев Дмитрия Николаевича, она сказала с сочувствием:

— Опять на ночь глядя… Не жалеете вы себя, Дмитрий Николаевич.

— Начальство пожалеет, — ответил он, входя в лифт.

В главном операционном зале лежал капитан Белокуров. Командир говорил про него: он рожден для неба. А что его ждало теперь? Куда, в какую сторону повернется его судьба?

Жизнь летчика Белокурова, с ее трудами, с багровыми закатами заречья, где раскинулся аэродром, с березовой рощей, где стояли дома военного поселка, была теперь в руках хирурга Ручьевой.

Ирина Евгеньевна знала почти все про ранение Белокурова, но ей не было известно, что три дня назад у больного, которого готовили к операции, родился сын и он еще не видел мальчишку.

Увидит ли?

Дмитрий Николаевич стоял в сторонке, чтобы глаза Ирины Евгеньевны не встречались с его молчаливым, настороженным взглядом. Внешне он был спокоен, а отмечая ее уверенные, точные движения, освобождался и от безотчетной внутренней тревоги.

Следя за операцией, он думал о случившемся. Оказывается, раненый, ослепший летчик сумел посадить машину. Сохранить сознание в таких обстоятельствах почти невозможно. Это редчайший случай. И объяснением может быть только несгибаемая воля летчика.

Потом Дмитрий Николаевич услышит признание Белокурова: «Я все время внушал себе: сядешь, должен сесть и сядешь!»

Утром он, Белокуров, получил задание полкового «института прогноза». Задача была привычная — разведать погоду перед началом полетов.

Выполнив задание, он возвращался на аэродром и прикидывал, что через пару дней поедет в город и заберет из родильного дома Ольгу и мальчишку. «Хорошо бы назвать его Никиткой. Ольга, наверно, согласится».

От неожиданного толчка голова его откинулась назад и резко ударилась о жесткую спинку сиденья.

Лицо заливала кровь.

Еще не понимая, что случилось, он попытался открыть глаза, но уже не увидел солнца, разлетевшийся пух и забрызганные кровью приборы. Одна туманная красноватая муть.

Белокуров решил: надо сажать машину. Вслепую. По командам с земли.

— Седьмой! — запросил он командный пункт. Ответа не было.

Прижав мягкие ларинги, повторил:

— Седьмой!

И снова тишина.

Он провел рукой по шнуру шлемофона и обнаружил, что тонкий шнур перебит.

Сквозь кровавую муть пилот еле угадывал очертания приборов. Но все-таки понял, что подходит к посадочной полосе.

Она совсем близко. Только бы не ошибиться… Белокуров глубоко вздохнул и захлебнулся от теплой крови во рту.

Сил оставалось все меньше.

Касание. Машину повело и встряхнуло. Руки вцепились в штурвал. И не могли разжаться.

«Теперь все, — сплевывая кровью на пол кабины, подумал он. — Мы в дамках, Оля».

Сирена «Скорой помощи» уже пронзительно выла.

Белокуров лежал в палате один. Вторая кровать пустовала. Ему нужен был абсолютный покой.

Первое время — после операции и многочисленных процедур — он не испытывал тоски одиночества. Его непрерывно клонило ко сну, а когда пробуждался и боль затихала, он не мог думать. Просто слабо тлела надежда на благополучный исход.

Однажды он проснулся, прислушался. И вдруг испугался одинокой тишины. Тогда он попросил Ручьеву подселить кого-нибудь.

Ручьева обрадовалась просьбе летчика. Значит, кризис проходит и вот-вот наступит перелом — предвестник исцеления.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: